Читаем Мой муж – Осип Мандельштам полностью

Самой высшей точки вера в будущее достигла в середине двадцатых годов. Все, включая деревню, были поглощены одной мыслью: как бы наверстать потерянное и стать на ноги. Крестьяне, вставшие на ноги в двадцатые годы, были раскулачены и уничтожены на подступах к тридцатым. Раскулачиванье коснулось именно их, поднявшихся в нэп. Ведь прежних «богатеев» успели убрать еще до нэпа. Город не замечал деревни, хотя его порой наводняли толпы голодных – уже не крестьян, а нищих. Город хотел хлеба с маслом и неслыханно долго соблюдал благодушие. Верхушка новой интеллигенции, ставшая «кадрами», задалась одной целью: пробиться к неугасаемому государственному пайку, спрятаться за ограду, куда пускают не всех, а только избранных, где всегда сытно, пожалуй, сытнее, чем раньше. Спрятавшись за оградой, они переставали упоминать тех, кого уводили ночью из дому. Перенесенный всеми голод научил людей ценить сытость, а тем более – довольство. С первого дня у нас людей кормили выборочно – по категориям, согласно пользе, приносимой государству. Трогательные рассказы о правителях, живущих, как рабочие, – сантиментальный блеф. В годы гражданской войны они жили скромно, но разница в уровнях соблюдалась всегда. Чем дальше, тем она больше, и уже к середине тридцатых годов их жизнь стала тайной. Они были вельможами, но не смели в этом признаться. А в нэп выделили группу ИТР, инженерно-технических работников, а писатели рыли землю, чтобы стать «инженерами человеческих душ» и получить свою долю. Что нужно было делать, чтобы добиться цели, ясно каждому. Они делали свое дело от всей души, и звание «инженеров» получено ими не зря. Об этом свидетельствуют груды книг и подмосковные дачи.

Каждому – свое. Мы свою нищету избрали сами. К тому же совершенно добровольно. По мере того как из испуганной девочки-Европы я превращалась в нищенку-подругу, крепли наши отношения с Ахматовой. Ведь отречение от внешних благ, от всего, что вызывает вожделение людей, было ей свойственно с ранней юности. Мандельштам отметил эту черту еще до революции: «В последних стихах Ахматовой произошел перелом к гиератической важности, религиозной простоте и торжественности: я бы сказал, после женщины настал черед жены. Помните: „смиренная, одетая убого, но видом величавая жена»? Голос отречения крепнет все более и более в стихах Ахматовой, и в настоящее время ее поэзия близится к тому, чтобы стать одним из символов величия России…»

Как прошли мимо основной и лучшей струи в поэзии Ахматовой и не заметили, что она поэт отречения, а не любви? Сюсюкали над правой перчаткой, надетой на левую руку (или наоборот – попробуй надень!), а главного не увидели. «В этой жизни я немного видела, только пела и ждала. Знаю, брата я не ненавидела и сестры не предала. Отчего же Бог меня наказывал каждый день и каждый час? Или это ангел мне указывал свет, невидимый для вас?» Это слова двадцатилетней женщины, и в них – мера, по которой следует расценивать ее поэзию.

Вот основной путь жизни. Все остальное по сравнению с этим – лишь второстепенные детали и дань человеческой слабости. Ведь все мы люди. Я очень рада, что послала Ахматову за папиросами. Это упростило наши отношения и проложило путь к дружбе. Надо всегда посылать за папиросами тех, кого любишь и уважаешь. С чужими-то и вообще ни курить, ни пить не следует.

А вот насчет Мандельштама – я сомневаюсь, что поступила правильно. Надо было уйти от него: как он смел любить кого-то, кроме меня? Дура я была, что не умела по-настоящему ревновать и скандалить. Скольких наслаждений я себя лишила…

Наш союз

В Царском Селе на террасе частного пансиончика без слов и объяснений был заключен наш тройственный союз и с тех пор никогда не нарушался. Я не могу сказать, что ничто его не омрачало. Правильнее выразиться так: что бы его ни омрачало, мы – все трое – оставались ему верны. Весь наш жизненный путь мы прошли вместе, сначала втроем, после смерти Мандельштама вдвоем, теперь я одна. «Зачем я тебе нужна?» – спрашивала я Мандельштама. Один ответ: «Я с тобой свободен», другой: «Ты в меня веришь». Через много лет после его смерти, сидя на скамейке в церковном садике на Ордынке, куда мы с Ахматовой убегали для разговоров, которые боялись вести в квартире Ардовых, я услышала от нее те же слова: «Вы, Надя, ведь всегда в меня верили». Этим людям, твердо и смолоду знавшим свое назначение, нужна была дружба женщины, которую они сами научили с голосу схватывать стихи. Таково одиночество поэта, даже если он окружен людьми: один близкий и растворившийся в нем человек бывает ему нужнее, чем целая толпа почитателей, – у Ахматовой их всегда хватало, как и хулителей, – один настоящий читатель, вернее, слушатель дороже всех хвалителей.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже