Режиссером-постановщиком был столь же молодой, полный чувства внутреннего юмора Горчаков, а руководителем постановки Немирович-Данченко.
Репетировали почти целый год, я часто бывал на репетициях, сошелся со всеми актерами, занятыми в спектакле, в особенности же с Ливановым, который с той незабвенной поры стал для меня на всю жизнь просто Борей.
Мы были молоды, быстро подружились, перешли на «ты». Ничто так не сближает людей, как театр, его особая закулисная, репетиционная атмосфера, в особенности же успех спектакля. Успех «нашего» спектакля превзошел все ожидания. С тех пор и уже на всю жизнь Боря Ливанов стал «моим актером», а я стал «его автором», хотя, в дальнейшем, пути наши в понимании театрального искусства разошлись.
Но, все равно, дружба осталась.
Ливанов был красавец высокого роста, почти атлетического сложения, темноволосый, с черными, не очень большими глазами, озорной улыбкой, размашистыми движениями, выразительной мимикой. Широкая натура, что называется «парень – душа нараспашку», однако с оттенком некоего европеизма.
Он был постоянно одержим какой-нибудь самой невероятной идеей. Одно время, например, он высказывал ту мысль, что государство должно устанавливать размер заработной платы каждому человеку, в особенности актеру, в зависимости от его роста, веса и аппетита: маленькому поменьше, большому побольше.
Я думаю, эта идея поселилась в голове Ливанова вследствие его громадного аппетита, резко расходящегося с небольшим жалованьем начинающего актера.
Аппетит у него был громадный. Рассказывали, что однажды в гостях он один съел целого гуся и попросил добавки. Но это, конечно, один из театральных анекдотов.
Он всегда находился в состоянии творческих поисков, творческой неуспокоенности. Он вынашивал идею создания некоего совершенно нового театра, где бы на ярко освещенной, совершенно пустой сцене, на зеркально начищенном паркете наклонной площадки действовали бы без всяких аксессуаров актеры – без грима, но в специальных легких шелковых одеждах вроде японских халатов.
Он делился со мной своими идеями, облапив меня за плечи и пылко дыша мне прямо в лицо, причем глаза его тревожно и вопросительно блестели.
– Да? Не правда ли, это будет здорово! Ты со мной согласен?
Иногда, если наша встреча происходила на улице, и нам мешали прохожие, он загонял меня куда-нибудь в подворотню, в подъезд или даже нетерпеливо запихивал в телефонную будку, запирал неподатливую дверцу, и там, в полумраке, навалившись на меня, как медведь, продолжал развивать свою идею.
Казалось, из его глаз выскакивают искры статического электричества.
Он обладал даром карикатуриста, и его шаржи на знакомых актеров приводили в восхищение даже профессионалов.
В «Квадратуре круга» он играл роль Емельяна Черноземного – доморощенного молодого поэта так называемой «есенинской школы», что тогда называлось «упадничеством».
Подобных есенинских эпигонов, приехавших из деревни в Москву за славой, в то время развелось великое множество, такой тип я и вставил в свой водевиль.
Режиссура спектакля во главе с Немировичем-Данченко представляла себе Емельяна Черноземного неким есениноподобным типом, кудрявым золотоволосым парнем, голубоглазым, с розовыми херувимскими щечками, в косоворотке, чуть ли не в лаптях.
Ливанов усердно репетировал, но не выражал никакого мнения относительно внешности своего персонажа, предложенной ему режиссурой.
Незадолго до генеральной репетиции он даже надел кудрявый парик, нарумянил щеки и подвел глаза синей краской для того, чтобы они со сцены выглядели голубыми.
По общему мнению, репетировал он весьма пристойно, и роль должна была у него получиться, если не блестяще, то, во всяком случае, вполне на уровне Художественного театра.
Все шло хорошо. Но вот настала генеральная репетиция с публикой, с «папами и мамами».
И тут произошло нечто небывалое, совершенно невероятное в истории Художественного театра. Ливанов вышел на сцену в неожиданно новом образе. Вместо кудрявого парика, на его голове торчала щетка жестких волос, особенно высоких спереди, над лбом; нос был длинный, извилистый; на щеках веснушки; вместо рязанской косоворотки на его могучее тело был натянут модный по тогдашним временам пуловер с ромбовидным рисунком, доморощенное изделие Мосшвеи, купленное, по-видимому, Ливановым за свой счет. Выпяченная грудь…
Словом, совсем не то, что было утверждено режиссурой.
Увидев Ливанова-Емельяна Черноземного в таком виде, Немирович-Данченко, принимавший спектакль, побагровел от ярости, нервно погладил свою элегантно подстриженную бородку с изнанки, то есть от горла к ее вздернутой периферии, издал зловещий звук – нечто среднее между мычанием и стоном, – и мы все, сидевшие рядом с ним, поняли, что за свое самоуправство Ливанов немедленно же после спектакля будет с позором изгнан из прославленного театра.
Однако ничего не подозревающая публика встретила выход Емельяна Черноземнова веселым смехом, а когда он стал произносить свой текст, то смех усилился.