Где блистательный Невский проспект? Где величавый изгиб Невы? Где строгий и ажурный одновременно Зимний дворец? Золотые вертикали шпилей Адмиралтейства и Петропавловской крепости? Где все, что мы видели в альбомах и путеводителях? Так я раз и навсегда понял, что под одним именем на этой возмутительно плоской вертикали живут два города, два существа. Как оказалось позже, одно из них неохотно отзывается на свое имя. Неотесанный и обиженный этот Питер предместий иногда выливался, как наводнение, на улицы настоящего города – во время городских праздников и футбольных матчей, и высокие сумеречные окна домов темнели еще больше… Во всем этом я начал ориентироваться позже, а пока я просто лелеял свою обиду на родителей.
Все-таки это было странно. Зачем мы приехали сюда? У нас ведь не было проблемы выживания. В армянских горах просто жили, и жили неплохо. Если и стоило двигаться дальше, то навстречу к новому уровню процветания. Так думалось мне, но папа решил иначе, не уступив посулам Москвы и остановив свой выбор на бывшей столице. И уж конечно было бессмысленно выбрать жизнью окраину этого города. Это означало навсегда убить в себе любовь к прекрасному городу. Купчино убивает любовь. Я смотрел на крыши, они неестественно ядовито блестели – новое кровельное железо отдавало мертвым блеском…
Второе утро было солнечным и ветреным – тучи то приоткрывали солнце, давая простор лучам, то вновь закрывали его. Но большие куски неба все же оставались чистыми, пронзительно голубыми. Мне было мучительно жаль и сестер, и себя, и это небо. Да, второе утро было другим. Оно заронило чувство, которое уже трудно было вытравить из сердца. Мы с Маринкой и Светкой решились выйти на вольный выпас, осмотреться. Улица наша оказалась невероятно длинной и злодейски широкой – у нас в Ереване даже главный проспект, имени Ленина, конечно, не был так широк. Мы стояли и, открыв рот, смотрели, как несутся машины и троллейбусы, как бредут люди, как у магазина толкутся корявенькие и морщинистые мужички. Все они были навечно пьяными и навечно злыми и, сколько бы ни тянулась их персональная «вечность», – вышучивали все вокруг. Мы стояли на тротуаре и думали, как выполнить мамину, застигшую нас в дверях, просьбу – дойти до магазина и купить продуктов. Очевидно, это было сказано в педагогических целях, мол, осваивайтесь, дорогие дети, переходите от выдувающих поступок рефлексий прямехонько к действию. В общем-то ничего сложного в ее поручении не было – сыр, молоко, возможно, что-то к чаю. Для этого нужно было разобраться в новых для глаз упаковках, понять, может ли быть вкусным втиснутый в пластик кусок желтоватой, подозрительно однородной массы, которую называют здесь сыром, для этого нужно было понять условный язык денежных символов, а для начала пройти через мужиков-пересмешников.
– Почему они там стоят? – угрюмо спросила Марина. – У них что, дел нету?
– Стоят себе и стоят. – Света старалась быть взрослой и рассудительной. – Нам-то что?
– Ну и иди, если тебе все равно.
– Нам всем мама сказала пойти, – отбилась Света от сестры. – Она никого не выделила.
– А как ты думаешь, что значит «чувилосран»? – спросила меня Марина, предчувствуя нечто не слишком добросердечное, зацепившееся за шершавые звуки в незнакомых словах загорелого не по сезону мужика. Очевидно, она обратилась ко мне, как к человеку паче других приблизившемуся к роковой черте греха, – мне ведь попадало чаще других за всякого рода глупости… Но даже я, несмотря на свою «испорченность», даже я не знал, что это такое.
Я покачал головой. У меня не было никаких версий. И даже то, что впоследствии превратилось в понятое и осознанное, искусно отточенное по ритму и энергетике словосочетание «чувило сраный», все равно все еще носит привкус того первого звучания. Первый «чувилосран» был страной, прибежищем каких-то мутных и туповатых жителей. У них вечно пустые руки и головы, у них нет пар, они всегда одиноки, и скорее всего потому, что их беспокойный интерес лежал в какой-то другой области.
Через мужиков спокойно шли усталые с самого утра женщины с мятыми сумками. И даже дети их не боялись, привычно расталкивая или привычно огибая. И только мы нерешительно мялись в двадцати шагах от магазина. Может быть, они для нас там стояли – эти нелепые стражи магазина, первой ступени нашего российского испытания? Шайка выродившихся Керберов-попрошаек, ждущих то ли работы, то ли жалости. У меня же они вызывали необъяснимую странную брезгливость. С тех пор я каждый раз испытываю странное чувство вины, когда что-либо, а тем более нечто одушевленное, вызывает у меня брезгливость. А пока это чувство только зарождалось во мне, я оглянулся, пытаясь все-таки понять, что за мир нам предстоит покорить. Обратного хода не предусматривалось.