День за днем мы осваивались в новых для нас обстоятельствах. Сам я себе напоминал выздоравливающего от тяжкой болезни – сегодня я присел на постели, сделал на шаг больше, шевелил пальцами руки. Я чувствовал себя инвалидом. И, что очевидно, был им. Моя невольная ущербность проявлялась во всем. Я сбегал с последних уроков, потому что точно знал, что мое отсутствие никто и не заметит. Я не понимал анекдотов, которые мне рассказывали, не понимал специфического языка, на котором излагались нехитрые истории моих новых товарищей. Шутил сам и не видел отклика, потому сам первый начинал смеяться над ними – невпопад, стыдливо. Сообразив, что никогда не стану душой компании, ушел в себя и предавался мрачным идеям о побеге обратно в Армению.
Мне все время казалось, что наша жизнь стала состоять из пустяков и мелочей, хотя кажется, что на новом месте людей ждут великие свершения, открытия, сродни эпохальным, динамические вехи, схожие с тектоническими сдвигами почвы, в результате которых возникает новый континент или вымирает целый вид млекопитающих. Но нет. Удивительное дело, в великой стране люди жили мелкими победами и горестными поражениями, постоянно озираясь в поисках злокозненного виноватого. Восток, так тяготеющий к эстетизму и придающий огромное значение внешнему обличью предметов, а не их этической сути, стал мне казаться не просто потерянной родиной. Теперь – издали – он казался уничтоженной Александрийской библиотекой, Великой Троей, все еще пахнущей пожаром и не отрытой, никогда не обнаруженной Шлиманом. Здесь – в России, в Питере – все было иначе. Люди, предметы, здания – между ними не было никакой видимой связи, в лучшем случае находились реалистические мотивировки отдельно взятого поступка. В лучшем, потому что поступок не существовал во взаимодействии с другими действиями других людей. События делились на время и на самих себя.
Я смотрел на отца и не понимал, чего он ждет. Его бездействие приносило страдания мне – его сыну, его законному наследнику. Папа вроде бы не замечал этого, а мне казалось, не замечал меня. Мне казалось, что это и есть смерть, что я вот-вот умру, а папа так и не заметит этого.
А отец примерялся к действительности. Ни словом, ни делом он не выдал своего бывшего уважаемого положения на покинутой родине. Да и что бы он рассказал? Самопровозглашенный дон без армии, без последователей, без врагов. Но, вполне возможно, папа вел себя как профессиональный разведчик, засланный в стан врага. Я сам придумал ему задание. Он должен был разузнать, как тут относятся к чужакам, разведать, что о них говорят, как эти люди обращаются с такими, как он, – то есть с теми, кто не может выстрелить, но никогда не останется в стороне.
Единственное, что украсило наше жилище на первых порах, был немедленно распакованный портрет Марлона Брандо в золоченой раме. С тех пор я и мои сестры очень уважаем этого человека – из благодарности за то, что он заполнил тягостную пустоту новоселья. А когда мистер Брандо умер, мы, сложившись, заказали заупокойный молебен. Ведь его портрет в роли дона Корлеоне перекинул мосток от покинутого нами благополучия в неведомую и так мало похожую на реальность жизнь. Брандо-Корлеоне не дал забыть и нашему папе, что он еще не выполнил своего жизненного предназначения – так и не стал настоящим доном. Каждый день, встречаясь глазами с прибитым к стенке Марлоном Брандо, я умолял его не опускать твердого ироничного взгляда, сверлить им папин затылок, спину или лоб, что там окажется в поле зрения всемогущего дона. Может быть, взгляд этот пробудит папашу к действию, и он снова замыслит такое, что вывернет нас из рутины обыденности. А ведь я всерьез полагал, что папа присягнул на портрете, что дана им торжественная клятва, которую Хачик непременно выполнит, а иначе да покроется неизгладимым позором его теряющая густоту темноволосая голова! Ведь настоящий Отец всегда выполняет свои обещания!