– Армяне – христиане, – назидательно поясняла Вера Викторовна, геолог в отставке, искавшая в Армении газ, а нашедшая залежи обсидиана и многолетний слезоточивый роман с женатым инженером, который исправно приезжал два раза в год в туманный Петербург выяснять отношения с темпераментной геологиней.
– Но домой-то доставил? – поинтересовалась Маргарита Сергеевна, бывший учитель математики.
– Доставил, черножопый, – как-то мстительно ответила тетя Валя, будто заставила Хачика ехать не к собственному подъезду, а куда-нибудь в район Всеволожска. – И домой сопроводил. А жена его мне бульону принесла. И помидорчики.
– И помидорчики… – эхом отозвалась геологиня Вера Викторовна. – Помидорчики… – Она задумалась. Или предалась воспоминаниям о сильно потеющем армянском инженере.
Маргарита Сергеевна порылась в сумочке и, достав пудреницу, погляделась в зеркало.
– Но жена-то у него русская?
– Похоже.
– Ни на что не похоже. Одна хрень кругом! – внезапно встрепенулась тетя Валя. – Что армян, что туркмен – по мне разницы нет. Мне товарищ Ленин завещал пятнадцать республик-сестер. И я их берегла. Товарищ Сталин мне наказал держаться за руки и не опускать ладоней от лба. И я не отпускала, я держалась. А теперь что, пропадай страна?! Все! Просрали! Уничтожили! А мне каково?! Я верила, я песни пела… – Трагическое контральто тети Вали разлилось по двору. Воробьи вспорхнули с веток, кошка шмыгнула под днище машины, с дерева опали последние листья, пошел снег.
И только моя бабушка, вышедшая во двор осмотреться, осталась равнодушной к этому вдохновенному искреннему монологу. Она все еще делала вид, что плохо понимает по-русски. (К слову сказать, ни с одной из этих пожилых женщин моя бабушка так и не сдружилась. Справившись с тоской по деду, она вдруг решила, что со старичьем ей совсем неинтересно, и завела в друзья молодых соседей, но об этом я еще успею рассказать.)
К концу первого нашего года в Питере на самой окраине Купчино, в свежевыкрашенном ангаре уже вовсю работала фабрика отца. Делал он теперь не только обувь. Но и сумки, ремни, коврики для ванн, автомобильные чехлы и еще много всякой всячины. На этом бы остановиться. Воспеть новое время, минуя перипетии с денежными реформами и лопнувшими трастовыми фондами, с пальбой на питерских улицах и бесконечными похоронами каких-то незнакомых нам с сестрами людей в возрасте от восемнадцати до тридцати шести лет. Но нет, не перешагнешь… Слишком часто кричал отец в телефонную трубку:
– Кто теперь?! Не может быть!
Слишком часто соболезновал черным, как горе, пожилым и серым, как тоска, молодым женщинам и прибивал к их стенам гвозди для траурных фотографий. А потом, вернувшись домой, запирался у себя в кабинете. Садился перед здоровенным, в тяжелой золоченной раме портретом Марлона Брандо в роли дона Корлеоне из знаменитого американского фильма «Крестный отец» и часами смотрел ему в глаза. Самозабвенно глядел, как будто тягался с масляно-красочным Корлеоне в детской забаве – кто кого переглядит, до первого взмаха ресниц. Но нет. Эту игру Корлеоне-Брандо всегда выигрывал, а папины глаза от напряжения начинали слезиться, словно кто-то бросил ему в лицо горсть песка. Он часто-часто и беспомощно моргал, точно стеснялся этих слез. Я наверняка знал, что он плакал. А Дону Брандо было хоть бы хны. И не стыдно вовсе, что заморочил человеку голову – сказал: «Ты герой! Ты можешь им быть. Им может стать всякий, кто захочет, кто превозможет собственные пределы и выйдет из себя, как из темной комнаты». Но папа медлил, а Дон продолжал улыбаться одними морщинками.
Я не особенно вникал в происходящее, не говоря уже о моих сестрах. Им, в отличие от меня, в России понравилось. Особенно решительной и деятельной Свете. Худенькая Марина находилась пока еще под влиянием старшей сестры. И потому собственных страданий еще не заработала.
Ну, значит, война…
Мой папа всегда был сапожником. Даже в те времена, когда он уже не шил обувь, он ее продавал, придумывал, пристрастно контролировал качество и работу тех, кто продолжал свой ручной крестовый поход против высоких технологий, то есть тех, кто, попросту говоря, пахал на Хачика Бовяна. Он очень хотел оставаться сапожником и даже имел на это право. Он доказал – в великой схватке с собственной судьбой обычный человечишка способен вести счет. Но наступила другая эра – великих мешочных походов за моря и границы – в Китай, Турцию, Польшу и другие неведомые еще места. Шить обувь в России оказалось нерентабельно. А тех, кто мог купить себе пару обуви ручной работы за какой-нибудь десяток тысяч долларов, в окружении отца вроде бы не было. Да и сам Хачик Бовян так и не стал брендом – ни на ремесленном поприще, ни на криминальном.