— Ну вот, и так тебя вся демократическая пресса фашистом называет, а теперь, если узнают, вот уж возрадуются!
— Ничего, Галя, я эту книгу в дорогу возьму, там, в Турции, делать нечего, вслух тебе читать буду.
Но мои слова, естественно, подлили масла в огонь.
— Ты что, с ума сошел? А если на таможне обнаружат?
— Ты, Галя, до сих пор живешь советскими страхами, а у нас сейчас свобода слова. Что хочешь читай, хоть на Родине, хоть за границей. И «железного занавеса» нету никакого!
— Да ну тебя с твоими глупыми шуточками! — сказала жена и, поджав губы, вошла на кухню, откуда все-таки тут же раздался ее голос: — И не думай эту книгу брать за границу. Отнеси ее обратно, туда, где взял…
Я, однако, промолчал и, когда мы собирали вещи, украдкой сунул мрачный черный томик на самое дно чемодана. Всю неделю, пока мы жарились на песке и по нескольку раз в день залезали в теплое соленое море, жена была озабочена, чтобы соседи, загоравшие вокруг нас на лежаках, никоим образом не заметили бы, что я читаю книгу, проклятую во всем цивилизованном мире.
— Галя, послушай, что этот мерзавец писал аж в 1924 году!
— Да тише ты, труба иерихонская! — Жена испуганно приподымала голову, озираясь на немцев, которые неподвижно лежали вокруг нас, как моржи или котики на Командорских островах.
— Нет, — переходя на полушепот, продолжал я, — этот австрийский ефрейтор, пока ему Розенберг мозги не запудрил, соображал о конце истории не слабее высоколобого Френсиса Фукуямы. Американский интеллектуал дошел до подобных мыслей лишь через шестьдесят лет! Слушай, что сочинил этот недоучка в баварской тюрьме:
«В дни моей зеленой юности ничто так не огорчало меня, как то обстоятельство, что я родился в такое время, которое стало эпохой лавочников и государственных чиновников. Мне казалось, что волны исторических событий улеглись, что будущее принадлежит только так называемому «мирному соревнованию народов», т. е. самому обыкновенному взаимному коммерческому облапошиванию при полном исключении насильственных методов защиты. Отдельные государства все больше стали походить на простые коммерческие предприятия, которые конкурируют друг с другом, перехватывают друг у друга покупателей и заказчиков и вообще всеми средствами стараются подставить друг другу ножку, выкрикивая при этом на всех перекрестках каждое о своей честности и невинности. В пору моей зеленой юности мне казалось, что эти нравы сохранятся навечно (ведь все об этом только и мечтали) и что постепенно весь мир превратится в один большой универсальный магазин, помещения которого вместо памятников будут украшены бюстами наиболее ловких мошенников и наиболее глупых чиновников. Купцов будут поставлять англичане, торговый персонал — немцы, а на роль владельцев обрекут себя в жертву евреи (…)
В эту мою молодую пору я частенько думал — почему я не родился на сто лет раньше. Ах! ведь мог же я родиться, ну, скажем, по крайней мере, в эпоху освободительных войн, когда человек, и не «занимавшийся делом», что-нибудь да стоил и сам по себе».
— А? Каков романтик, каков честолюбец!
— Пошли лучше купаться! — не желая обсуждать опасную тему, предлагала жена. — Да книгу-то переверни заголовком вниз или лучше в песок зарой… Дай-ка я ее в сумку спрячу! — И она совала книгу в сумку, зорко оглядываясь на добропорядочных и законопослушных тевтонов, дремлющих, сопящих, округлых, как ржавые цистерны, налитые халявным пивом.
…Изомлев от безжалостного солнца, лучи которого пробивали защитные ткани, натянутые над нашими головами, мы бежали к морю. Иногда вслед за нами медленно сползали со своих лежбищ немецкие пары. Как ластоногие, они добирались до воды, плюхались в пучину, которая тут же выходила из берегов, переворачивались на спины, и я наблюдал, как на волнах, возвышаясь над уровнем моря, колышутся их животы, словно обтекаемые рубки небольших подводных лодок. И тогда Зигфрида от Брунгильды можно было отличить лишь по тому, что на верхней губе мужской особи топорщилась, как у моржа, аккуратная щеточка подстриженных жестких усов… А когда они, фыркая и отряхиваясь от соленой воды, выползали на берег к лежакам, то каждая Брунгильда тут же посылала своего Зигфрида к соседнему бару, откуда он вскоре возвращался с кружкой, увенчанной белой шапкой пены, и дымящимся блюдом спагетти.
— Галя! А послушай, что будущий фюрер писал о немецких журналистах той эпохи. Ну это же были чистые энтэвэшники!
«Какую умственную пищу давала германская пресса нашему населению до войны? Разве наша пресса не внушала народу сомнения в правоте его собственного государства? Разве не наша пресса расписывала народу прелести «западной демократии» настолько соблазнительно, что в конце концов благодаря этим восторженным тирадам народ наш всерьез поверил, что он может доверить свое будущее какому-то мифическому «союзу народов».