Разве не наша пресса всеми силами помогала воспитывать народ в чувствах ужасающей безнравственности? Разве не высмеивала она систематически всякую мораль и нравственность, как нечто отсталое, допотопное, пока в конце концов и наш народ усвоил себе «современную мораль». Разве не подтачивали они систематически и неуклонно все основы государственного авторитета до тех пор, пока не стало достаточно одного толчка, чтобы рухнуло все здание. Всеми способами эта пресса боролась против того, чтобы народ воздавал государству то, что государству принадлежало. Какую угодно критику готова она была пустить в ход, чтобы унизить армию. Она систематически саботировала всеобщую воинскую повинность. Она направо и налево призывала к отказу в военных кредитах (…) Недаром ненависть всех врагов Германии направлялась прежде всего против нашей армии, главной защитницы нашей свободы и национального самоутверждения. Что армия наша являлась главным оплотом свободы и главной нашей защитой перед властью биржи, видно уже из того, с какой жадностью версальские ростовщики набросились прежде всего на германскую армию. (…) Армия наша была той школой, в которой немец учился видеть благо народа в его силе и единстве, а не в лживых фразах об интернациональном братстве с неграми, китайцами, французами, англичанами…»
Прочитав не переводя духа эту длинную тираду, я сел и огляделся. Рядом с нами облюбовали кусочек пляжа три немецкие семейные пары. Представители сильного пола в этих парах были весьма колоритны. Каждый из них воплощал как бы своеобразный архетип нации. Один — самый маленький, весивший не более центнера, в профиль выглядел как чистый Бисмарк. Во время войны после возвращения в освобожденную Калугу в моем альбоме появились фашистские марки — писем из Германии оккупанты оставили в городе предостаточно. На трофейных конвертах, адресованных гансам и фрицам, часто попадалась марка с Бисмарком: волевое лицо с крупным подбородком, с густой, зачесанной назад шевелюрой и скобкой усов…
Второй, тянувший килограммов на сто двадцать, смахивал на Геринга залысинами и невысоким лбом, убегающим назад.
Третий, которого я назвал Колем, весил не менее полутора центнеров и мог в одной руке принести на пляж три кружки пива, захватывая каждую из них пальцем толщиной в сардельку… «Вырождаются европейские народы», — с горечью подумал я. О чем говорить, если гордые и некогда свободолюбивые сербы сдали своего Слободана Милошевича какой-то ничтожной бабе из Гаагского трибунала! И это сербы, которые 8 февраля 1942 года в стенах Острожского монастыря всем миром принимали на себя такую присягу:
«На этом месте, где наши деды приносили клятву свободе и возмездию, мы, продолжатели дела черногорских и бакешских родолюбов, клянемся, что останемся преданными духу своего народа, который в мужественной борьбе за свободу выковал своих героев, поэтов и священников, воздвиг свои крепости и монастыри. Клянемся, что не выпустим из рук винтовок, пока не уничтожим последнего фашиста на нашей земле, пока не победим, пока не завоюем счастья для детей наших, пока не спасем могилы наших предков».
Запись эта, некогда сделанная мною в Острожском монастыре, была в моих рабочих блокнотах, которые я взял с собой в Турцию, чтобы потихоньку продолжать книгу «воспоминаний и размышлений».