«17 октября 1977 г.
Смотрите, ведь я «разбирала» его письмо
П. ч. мучительно чуял мой нос какую-то туманную, но важную дрянь. И покоя мне не было…
Он нарочно так «аккуратно» написал! Ну, чтоб быть «неуличимым» — и зная, что я способна понять (если хочу) что угодно.
Тут только слово «комиссар» темнит на миг, но и то либо спешка («практик»?..), либо нарочно, для «стиля»… А так: как стеклышко ясно мне!
И я вспомнила всю историю РАСКОЛА. «Я — единственный, кто может спасти Вас от черносотенства!» — вопил он. (Вот для таких случаев он и покупал мясо даже!.. Это означало уже, что он — в ужасе, в панике. Мясо было дважды: вырезка. И был как-то рыночный творог. И раза два — какая-то ягода… Но я теперь вспомнила, что это были дни именно ЭТИХ страстей. Ну, когда, например: «Кому Бог даровал скрижали?! Вам — или мне?!» — вопил. Вслед за этим — подобным — он понимал, что надо явить какую-нибудь черту «как бы славянскую». Например, еду. А иначе — конец!.. П.ч. гнев мой бывал неописуем… Я ему — приблизительно — объясняла, что когда б были живы мои деды… И, кроме того, я всегда твердила, что я, а не он: «Кто — метрополия: я — или Вы?» И что я «и в гробу буду метрополия!» Ну, и т. д. Это надо было бы слышать. Да, все — «божья роса»!)
Он продолжает переписку, дает советы, прощает, жертвует собой, сообщает о планах приезда.
Это же светопреставление!!!
Пожалуйста, давайте его победим!!!
(П. ч. я ведь могу его просто убить каким-нибудь куском мрамора. И тогда его хоронить будет «кавалерийский эскадрон»
Шкляревский мог бы написать быстрее всех. Во-первых, начало у него уже есть. Причем такое, которое годится на все случаи: «В клуб не придет…»
Правда, надо будет его попросить непременно употребить выражение: «невольник чести». (П. ч. без этого смерть может оказаться недействительной.) Желательно также, чтобы он изложил все в гекзаметре или близком размере, способном вместить глубь и ширь события.
[В клуб не придет (Александр Македонский), дошедший до Тигра и Ганги, Легкой стопой попирал он Берлин, почку оставил в Двине…» —
и важно закончить тем, что: «Внуки и дети продолжат, толпясь, светлое дело его»…] Я набросала, конечно, самую грубую схему слез.
Так, возможно, лучше сказать: «славное дело» (его), но разве я вправе навязать Шкляревскому меру страданья?
Ах, это все — пошлая шутка, возникшая от отчаянья! П.ч. — вот — кольнула одна опилка: вот что будет (еще): когда (если), когда (уже!) он сделает свою главную гадость мне, — он обвинит в ней Вас; вот чему «учит» еще его письмо, которое читаю я, как Олжас Сулейменов
Я держу с Вами пари — на Спасскую башню Кремля (ну, кто — кому — ее — из нас — проиграет), что он — ИМЕННО ТАК мне представит все, когда (если; уже?) дойдет до всего! (Тому залог — это письмо. Я же знаю его гнусный, паскудный коготь! Он написал это все с длинным, протяжным «умом»! Ну, конечно, я тогда постараюсь зарубить его топором, как «вошь» — процентщицу. (Я все-таки решила, что мрамор — жалко.) Но продаются ли теперь топоры? Вместо топоров всюду лежат их двухтомники (со скромными вступит, статьями о «другом великом лирике»
Его придется убить хотя бы потому, что он отнимает очень много времени. Этот паук еще ведь сплетет тьму всяких тенет (если не убить).
Пригрозите ему, пожалуйста, натуральным топором! (Мол, я как пантера… Или еще как-нибудь.) Мол, Вы… Чтобы разгрузить свой рабочий день, т. е. — век…)
Он большой трус. (Вообще.) И трусость его такого рода: авось нарвусь на порядочного человека?!. Чем черт-батюшка не шутит!.. Побьют!.. (П. ч. в детстве ему, небось, говорили: «Шурик, не лги. Шурик, не воруй («пирожное эклер»— «в столовой ИТР»)
Ваша Т. Глушкова».