«23–24 октября 1977 г.
Ох, Стасик!
это забава жестокая, между тем…
Пока всех более доволен Юра Смирнов, который меня — все время — к миру подначивал, рассказывая трогательности. П.ч. на их Высших курсах
(Речь текла про меж них даже про то, что ему, мол, стыдно «людям в глаза смотреть», что я, хоть и «неистовая», но — «наверное, права…», ну, и что деньги — лапу его (копытную) «жгут». «Так унизить», мол! Как я — его. «После такой дружбы!» И — «за такую нежность»! Ну, и т. д. и т. д. Курили и вздыхали. Вздыхали и курили.
Я, впрочем, верю Юре, что ему тот меня не ругал. П. ч. Юра этого так заведомо не допускает, что только дурак сиволапый мог бы тут рискнуть. Вроде Савельева, скажем… Ну, и Тип это прекрасно понял, да и знал, что тут надо — «кудри наклонять и плакать», а не поносить…)
А вот в чем жестокость: в пылу радости Тип забыл про эти бессмертные деньги. Опомнясь же, непременно подумает: значит, надо отдать!.. А это — выше его, то есть любви, и дружбы, и нежности превыше. (Юра не верит, а я вот пророчу: вряд ли перейти ему эти деньги…)
Он ведь не знает, что я их ни за что не возьму и скажу: «Это все старое, прошлое, ничего не поминайте мне, а то рассвиреплюсь пуще!».
И вот, Стасик, пока мы смеемся, я уверена, он думает: деньги!!.
Я вспомнила, например, что вчера по телефону, когда я нечаянно помянула, что мне подарили Чаадаева, Тип сказал: «Ничего себе подарок! Да этому подарку цены никакой нет! Целое состояние!» — и была тут та жадная родная интонация…
Я сказала: «Подумаешь!..» — и царапнуло меня это.
Так что вот сейчас Тип муку разную переживает. А еще думает: а не шучу ли я?.. П. ч. голос у меня был веселый и я почти нечаянно насмешничала. Так, он сказал, что похудел и болел, а я: «Да, говорят, Вы плохо выглядите». Он даже и обиделся: «Поэту необязательно хорошо выглядеть», — буркнул. Но я сказала, что знаменитому — очень желательно!
Все это — по-старому печально… П. ч. как переменить воззренье на него???
Мне кажется, за всю жизнь было только — от силы — 2 добрых дня… Так, в июне, кажется, когда напала на меня очень черная и плакучая тоска, Тип, хотя отнюдь виновен во всем не был, приволок (это он позволял себе в ЧРЕЗВЫЧАЙНЫХ случаях) очень фантастической красоты цветы, и было явно видно, что — от жалости, а не из корысти. А также говорил разную утешительность, хотя, видит Бог, я была совершенно виновата в своих печалях, и даже: никто более, как я одна! И он это знал.
Больше, кажется, ни разу он не был похож на человека. А все было: война, война, война («с ливонцами, с поляками, со шведом») — ну, и патологическая привязанность к этой войне! И — периодическая паника: как бы не утратить вполне противника (меня т. е.).
Я очень хотела бы встретиться при Вас
К тому ж надо бы не дать ему думать об этой «Классике и мы» то пошлое, что он думает, п. ч. хочет так думать: про разную предвзятую «партийность» чью-либо.
Нам надо заботиться о своей репутации неподкупных и отважных «антисемитов»!
Не «замыкающихся» в кастовой «злобе»…
Но — вовсе нерассиропливаться. П. ч. никто, кроме нас, не дремлет.
Вот в чем — соленая соль: Пушкин знал мифологию ЛУЧШЕ всех наших «античников», мифологистов.
Он ее очень знал!
Ну а я, конечно, не знаю, но мне сразу видно стало, что бес «другой» — Дионис
(Когда я была на 1 курсе Лит. ин-та, то написала огромную курсовую работу — страниц 100 с лишним — «Сходства и различия между Эсхилом, Софоклом и Эврипидом», все забыла уже, конечно, но помню, как полгода только тем и занималась. Я тогда шпарила наизусть «Прометея прикованного» и все такое… А на экзамене получила четверку, п. ч. мне попался билет: «Периодизация Римской литературы». И честно сказала: «Я знаю только греческую литературу. А про Рим — ничего». И тащила благородно второй билет… Вот теперь я хотела через Пименова найти ту страшную профессоршу Тахо-Годи, которая меня жутко стыдила: «Как можно ничего не знать про Рим??!»)
Знаете, Дионис — единственный из богов, кто ходил в маске?
Он очень забавный тип; и у меня о нем осталось, видно, с тех пор дремотное воспоминание.
К тому ж в непотребном отрочестве я читала неприличествующий роман (чей?..) начала века — то ли «Дары Диониса», то ли (скорее): «Гнев Диониса»
Он был бульварный; дамская бульварная литература (каков жанр?!) — п. ч., кажется, написала — дама. Но там обложки не было, а спросить было нельзя: все уже умирали. Но — «лживый, лживый» — это может быть только Дионис.
По крайней мере, я могу написать: А ЧТО ЕСЛИ— это как раз Дионис?..
Хотя я сегодня и вовсе уверена: он, голубчик… (Но даже детям ясно, что это — не Венера!) К тому ж: очень нужен Ницше.
В том доме, который вымер, я читала; о трагедии (Ницше) и даже «Воспоминания о Ницше» одного филолога классического, который учился с Ницше. (И потому, когда мне попался «Доктор Фаустус», я увидела: Т. Манн пользовался этими воспоминаниями!) Но я же тогда ничего еще не соображала. Потом пришлось продать библиотеку мне — ту. А вот теперь бы — эти книги. (Ницше!)
Обязательная — будет цитата — к «Вальсингаму»:
Закружились бесы разны, Точно листья в ноябре.
Осталось додумать:
а почему вообще Пушкин сказал: «двух бесов»? Как он это уравнял: Аполлон — Мефистофель («Мне скучно, бес!») — «бесы разны» («Бесы»)…
Т. е. от мифологии (уже выясненной, кажется, и без Тахо-Годи: только записать надо) перейти к «демонологии» Пушкина. (Но, конечно, без «декадентства» в этом!)
Боюсь, работа мне скоро станет не столько трудна, сколько скучна («Вся тварь разумная скучает»!), п. ч. скоро получится уже не:
«ОБРАЗ БЛОКА В ТВОРЧЕСТВЕ ПУШКИНА»,
а:
«НАГЛЫЙ ОБРАЗ БЛОКА В ТВ-ВЕ ПУШКИНА».
Т. е. назойливое, «мистическое» ЕДИНСТВО КУЛЬТУРЫ.
(Очень важно, что тот гулял в маске).
Пушкин близко подошел к сомнению в искусстве. Но он был человек очень светский — и поэтому умер, вместо того чтобы прилюдно, как Л. Н. Толстой, «сжигать все то, чему поклонялся» — проклинать искусство… К тому ж уже явился Гоголь, и было совершенно ясно, что русская печка для сожигания рукописей уже топится на славу. Вообще ж, это прелесть — не занятие: написал — сжег!.. И опять — сначала…
Но П-н, конечно, вгляделся в бандитскую рожу Аполлона — с тихим ужасом, п. ч. Аполлон выезжает иногда на серых волках, а не лебедях, и у него есть «музыкальная» привычка — убить, но всегда отводить очи золотые от трупа: он не глядит на убитого, этот «белоподкладочник»!
Главное же, искусство в России, — думал, м. б., Пушкин, — мало чем отличается в свойствах своих от «русского бунта»…
В общем, конечно же — дыбом волоса: если видеть разом два «лика» — Аполлона и Диониса.
Конечно же: «…бесы разны, точно листья в ноябре»! (Я уже почти понимаю, почему: «двух бесов»…)
Но так жить нельзя, и потому, действительно, надо было «облечься умственно рясою чернеца…». Но — легко сказать!
Совсем не обязательно читать Ницше: и так ясно…
Чаадаев был не глупей Ницше и точно так же умен, как Пушкин. Я прочитала такое его письмо! — ну, как нарочно написал к этим «двум бесам», хотя там ни звука о Дионисе…
Только в России умели так презирать собственную гениальность, как эти трое: Пушкин — Чаадаев — Гоголь. Я думаю, стихотворение «Памятник» написано из приличия, а не из нужды. Это — дамское занятие: писать «памятники»…)
Блок — это «болтливый» Пушкин. Но мы не можем его не любить, и должны даже — все «нежней и суеверней», п. ч. мука его сравнима лишь с гоголевской, т. е. — запредельна, и мы не можем себе даже представить ее, как бы мы его ни любили.
(Ходасевича мы любить не должны: ни в коем случае.)
Очень хорошо, что ангольский тип
Я очень отдыхаю — мыслями и душой, мне легче жить, когда его нет.
(П. ч. «быть спокойной» — мне очень трудно бывает; хуже: я заболеваю почти всегда — «после дружеской встречи».)
Ведь он бы сейчас мне все испортил — каждую мысль постарался бы вытравить, изуродовать.
А так — я совсем беспризорно могу работать и, во всяком случае, что хочу — то думаю (и — про что хочу)!
Дело в том, что Блок-Вальсингам — это еще ничего не сказать почти, и пока я не разобралась в самом гимне, грош мне цена была… Теперь надо всех «бесов» выстроить по ранжиру: мол, «на первый-второй — рассчитайсь!» А также: сказать, что «Маленькие трагедии» есть 4 акта единой трагедии Большой, и Вальсингам — «светлая» (бело-черная) каденция в ней: причинность Вальсингама — самого акта 4-го причинность… «Светлая» (черно-белая) фигура Блока чтоб возникла средь «бурунов» Чумы, «разъяренного океана»…
Все это, Стасик, конечно, секрет: Пушкина или Блока читать можно только «по секрету», в самых что ни на есть лопухах, репьях «народной тропы», в пыльном, заросшем тайными травами кювете ее…
Если Вы думаете, что я понимаю, в чем соль гордости (долженствующей быть?) — насчет «донского происхождения», то на самом деле я совсем этого не понимаю! Наконец, этот дед-казак в бумаге 909-го года прописан «народным учителем», а потом он еще успел стать инспектором гимназий в этом Войске Донском
Фотографии, попавшиеся мне на антресолях, — «с другой стороны», выдают, к сожалению, польскую кровь (как и фамилии), рожи совершенно белогвардейские: правда, в белой армии никто не служил, а один — убит в Галиции (в 1-ю мировую, т. е. — что я говорю! — в «германскую войну»), а другой, поручик, сам застрелился — от любви» при старом еще режиме… Легенду о нем я смутно помню, от бабки — и потому когда-то сочинила от имени одного типа родственного, Мишеля, клочок:
(Это я сочинила когда-то поэму, героиня которой — такой очень храбрый «австро-венский лоскуток», такая — «суммарная бабка» моя как бы, а я…
…Это не я — это вышел из рая мой темноглазый двойник.)»