«26 января 1980 г.
Дорогой Волк!
Я искренне благодарна Вам за Ваши хлопоты последних дней.
И я чувствую себя виноватой, что они, такие большие, не увенчались успехом. Я очень благодарна.
Но вместе с тем я, к сожалению, вижу, что мои неудачи вызывают у Вас не столько сочувствие, сколько раздражение.
Это, конечно, объяснимо — даже и с точки зрения Вашего самолюбия.
И все-таки я опасаюсь, Вы ведете наши отношения к той форме, которую придется (когда-нибудь — м. б., скоро) выразить словами: «сытый голодному не товарищ».
(Я подумала об этой поговорке — как она умна и непереставляема в словах. Так, не скажешь: голодный — сытому не товарищ. П.ч. запросто товарищем может быть! Невозможности для него отнюдь нет: ценности в сытости (самой) не видит, а что помочь надо, например, — легко понимает.)
Мне это жаль.
У меня мало самолюбия — я борюсь с ним (давно и всегда), п. ч. оно очень часто такая помеха достоинству, гордости, что и слов нет.
А Вы носитесь с ним иногда, как с писаной торбой.
На языке христиан (в коих не числюсь) это недоброе, самолюбивое Ваше добро зовется безблагодатным.
(Потому и благодарят за него, обстоятельно обычно благодарят — чтоб компенсировать безблагодатностъ.)
Это все относится к области непростоты, нехудожественности в жизни.
Я не могу нехудожественности и непростоты, но я устала писать Вам звериные, медвежьи и муравьиные и прочие, естественные, письма, п. ч. с Вами все трудней играть. Вы, в сущности, не любите или почти не умеете играть…
Посмотрите на Наровчатова — на это лысое полено. Ну зачем это — быть пухлым Героем Труда?!
Что Вы всегда забываете мой день рождения и проч., так это, конечно же, не от памяти — это все от той слякоти, которая называется внутренней культурой. Это, Волк, от души!
Потому что, хоть вдвоем с Галей, запомнить что-нибудь, наверное, могли бы.
Тут было и слишком уж много опознавательных примет: хоть бы и та дискуссия, после которой за полночь я сидела у Вас, чтобы Ваш дух поднять или успокоить, и говорила, что вот наступил уже — после полуночи — мой день рождения… И множество раз потом говорила.
Ну, а Татьянин день теперь даже МГУ организованно празднует.
Я думаю, все это надо хотеть не помнить! Надо так относиться к людям, чтобы не помнить!
Вряд ли Вы поверите, что и я — достаточно занята. Поскольку кончился год, я подсчитала, что сделано за год. В частности (за 79-й год), я написала 9 авт. л. этой самой «критической прозы» (не считая черновиков, разумеется). И это при том, что с ноября 78-го по август 79-го я непрерывно и сильно, как знаете, болела.
У меня совсем нет выходных дней — их за год не наберется и двух недель, даже если включить сюда «дни отчаяния».
Если ж Вы думаете (вообще), что Вы «скажете в стихах» что-нибудь из того, что не сказали в жизни, так это обыкновенное енотство (чувства и мысли) — будто сам знойный Лангуста лапой ступил! («Зато, мол, я — «поэт».)
Я давно опасаюсь думать о том, чтобы писать о Ваших, Волк, стихах: я боюсь, что найду в них нечто, сильно помрачающее. П. ч. я не знаю, кто, как я, умеет читать тексты, — и удержать свое зрение я, коль начала б, не могу.
Тут у меня талант настоящий, свободный. Я им не горжусь, п. ч. это большая тяжесть.
Правда, написать о Вашей прозе я бы могла, пожалуй. Проза вообще не так выдает человека, как стихи. Наконец, это — не основной Ваш жанр. Наконец, тут есть повод говорить о ряде безусловных ценностей (Есенин, Блок, Заболоцкий — отчасти) и о ряде безусловных низменностей (отрицательные страницы Вашей книги), — т. е. о чем-то, вне Вас находящемся и, значит, ни мне, ни Вам не «обидном». Но я почему-то все это время не сомневаюсь, что Вы постараетесь и тут все-таки склонить какого-нибудь Чупринина: Вам «не нужно» — по плану Вашей жизни (внешней жизни) моего слова. Хотя бы потому, что оно «неубедительно» для «Державы»…
Каждый из нас хочет этой Державе служить (я разумею, конечно, не струфианье «Царство»).
Но я думаю, что поэт должен любить ее… более сердечной любовью.
Вы же как будто делаете — по большей части — ставку на нее.
Это, конечно, честней (и т. д.) любого Струфиана, о чем тут спорить! И все же… И все же…
Есть тут много и от отделения Державы от человека, чрезмерного, заведомого отделения…
Я здесь не за разную там «вольность».
Но я думаю, что Держава может требовать от человека самопожертвования, но не должна требовать самоунижения от него.
Тут многое можно бы сказать — и найти, наконец, точное выражение той «формулы холода», о которой идет речь, но сейчас я не стану этого делать: себя сэкономлю.
О наших вепсьих делах.
Мы всегда высоко ценили Ваши первоначальные заслуги, и я, в частности, была, кажется, вполне многословна на Ваш счет в этом отношении.
Может быть, именно потому — из-за высоких надежд и оценок — теперь столько грусти: и во мне, и в некоторых других.
Когда слишком часто говорят (или думают) слово «тактика», то, хотя я прекрасно помню, что, мол, есть вещи, которые «не делают в белых перчатках» (и т. д.), это все-таки нет-нет и тоже запахнет обыкновенным енотством.
Я думаю, что вне личной чести, абсолютной, естественной личной чести, обесценивается любая идея. И приходится, спасая общую честь, вытаскивать снова из памяти «отдельные поступки», подновлять вывески на них, суетиться, сводя концы с концами, штопать и штопать прореху за прорехой, сцепив зубы, натягивать нити, а они обрываются, выскальзывают из рук и никак не хотят соединить в цельную ткань эти «отдельные поступки», и очень это мучительно, горестно и тяжело.
Я думаю, что если какой-нибудь Гофман имеет право, имеет возможность и право обнимать Вас за плечи — как видела я, — то О ЧЕМ ТУТ ГОВОРИТЬ?!
Мы — говорим, п. ч. вынуждены штопать наш нищий невод.
Но нам это больно, стыдно — и мы можем разве что простить Вас, но вовсе не оправдать — тактикой или чем бы то ни было на свете.
Мне мерещится, что если бы Симонов не успел умереть, я бы и с ним получила возможность наблюдать вскоре Вашу — подобную же — мизансцену.
Я думаю, что в писателе нет (вообще) ничего, кроме таланта и чести.
Все остальные его «деяния» — вне сферы (в отвлечении от) этих двух спаянных вещей — все равно доморощенны, провинциальны в сравнении с профессионалами этих других деяний.
Я должна сказать, что если б не наш Штопаный, я бы, м. 6., куда раньше написала бы Вам этого рода что-то.
Но он всегда старался «заступаться» за Вас, хотя, возможно, и не всегда искренне.
Не то чтоб я внятно «жаловалась» ему, но он чувствовал, очевидно, закипание моего гнева. Во-первых, у него лучший характер, чем у меня (без всякой иронии), а во-вторых, он все-таки больший христианин.
А м. б., у него просто — еще меньше надежд… Кто его знает?
Наверное, я покажу ему это письмо.
Когда я Вас брошу, Волк, Вас, пожалуй, больше никто не подберет.
И вот что будет потом:
в следующем воплощении Вы, Волк, будете минералом и будете лежать — такой ровненький минерал — на берегу и распевать в усы пены песню:
Вепсам надо теперь ОЧЕНЬ помогать друг другу. Без слов, самолюбий и благодарностей.
П. ч. вепсам может стать ОЧЕНЬ ПЛОХО.
Может сложиться так, что:
енот (собирательный) из либерала, нажившегося на «разрядке», как на нэпе, теперь, оскандалившись на своей «разрядке», «Метрополях» и «нравственности», в мгновение ока превратится в такого марксиста, маоиста, лениниста, сталиниста, как в 30-е годы!
Он ударит по вепсу с той стороны, с которой вепс никогда не был силен и умен.
Вепс не то что не может стать марксистом, т. е. знать марксизм, — вепс не сумеет пользоваться этим оружием. Т. е. перевирать, вовремя «вспоминать», цитировать без подлежащих или сказуемых…
Вепс этого совершенно не умеет, что б он ни вызубрил и что б он ни знал. И как бы он даже ни верил.
Енот-марксист станет также и первым русским патриотом. Он докажет нам, что это он штабелями лежал в братских могилах на Куликовом поле, а что я, дезертир пораженец (во всех коленах моих), оболгала «русскую славу».
Прекрасные примеры всему этому — навалом в биографии Симонова!
Кто «обижался» за «русскую гордость», «русскую славу» в 49году?
Кто первый вспоминает об этом заступнике нашем — в 80-м?
«…сегодня снова как злободневные…» — чьи слова, как не Симонова?
Вепс будет: немарксист, непатриот — обязательно. П. ч. вепс «не так» и «не ту» Родину любит. Вепс — недобитая сволочь и власовец, вот он кто, вепс!
А Мининым и Пожарским выйдут, к примеру, Лангуста и Струфиан.
И целая рать выйдет, а донской казак Емельян будет этнографической выставкой: алмаз русской короны!
Дальше не хочу говорить».