Вечером Старухин дал мне «увольнительную», и я пошел провожать Петрова. Колька не скрывал своей радости. Да и как было не радоваться, когда он уезжал на фронт — туда, куда стремился и я? Стало вдруг обидно, что его, а не меня отправляют на фронт. «Проклятый прием на слух, — подумал я. — Хоть отчислили бы поскорее, — только хлеб даром перевожу».
Загудел паровоз, будто выкрикнул что-то. Колька вскочил на подножку:
— До свидания, Жорка! Я напишу тебе. А в крайнем случае после войны встретимся. Адрес мой помнишь?
— Помню! — Я почувствовал — навертываются слезы.
Получить от Кольки письмо я не успел: через пять дней меня, наконец, отчислили.
12
Пересылка, куда доставил меня неразговорчивый, малообщительный, очень курносый старший сержант, с которым я до этого не встречался, помещалась на окраине Горького в двухэтажном бараке с выпирающими, словно скулы, стенами. Казалось, кто-то большой и сильный надавил на барак, отчего он сплющился, округлился, стал похожим на допотопное животное, собирающееся рожать.
Пересылка и впрямь рожала солдат и младших командиров. Они выкатывались по трое в ряд с вещмешками и скатками через плечо из ворот, обитых железными планками. Солдаты и младшие командиры, как догадался я, направлялись или в учебные подразделения, или туда, где формировались маршевые роты.
Обитые железными планками ворота, массивные и прочные, придавали бараку сходство с засекреченным объектом. Это сходство усиливала высокая изгородь, опутанная колючей проволокой, и проходная с узкой дверцей — возле нее и днем, и ночью стояли, сменяя один другого, мордатые сержанты с автоматами на груди; они грозно покрикивали на всех, кто приближался к ним на расстояние менее пяти метров или, как говорили на пересылке, на три обмотки.
Внутри барак напоминал муравейник. По скрипящим деревянным лестницам сновали солдаты и младшие командиры с озабоченными лицами, с ожиданием, застывшим в глазах: пересылка была для сотен людей «исходным рубежом», с которого начинался новый этап солдатского пути, часто ломавший все планы, мечты, надежды, приносящий одним радость, другим огорчение.
Чаще всего на пересылке звучали две команды: «выходи строиться» и «разойдись». По команде «выходи строиться» солдаты и младшие командиры срывались с нар и, рассчитавшись с первого на второй, ныряли в черную прорубь двери навстречу своей судьбе. Команда «разойдись» швыряла людей на освободившиеся места, на нары, точно такие же, на которых я спал вчера, только без матрацев.
Воздух был спертым, тяжелым. Он показался мне густым. Густоту создавал многоголосый гул, какой обычно бывает на вокзалах, когда одновременно говорят тысячи людей. Тускло светили лампочки, мохнатые от пыли. Электричество в бараке горело даже днем: солдатское общежитие не имело окон, только две двери, из которых одна вела в нужник с прорезанными в досках ячейками, другая во двор, где стояли сержанты с автоматами на груди.
Окна были только в кабинетах, расположенных на антресолях, опоясавших солдатское общежитие четким прямоугольником. Иногда на антресолях появлялись офицеры — работники пересылки. Опершись на перила, они курили «гвоздики» — тоненькие папироски и без всякого интереса смотрели на солдат и младших командиров, копошившихся внизу.
В помещении воняло дезинфекцией. Дезинфекцией пахло все — нары, стены, лестницы и даже солдаты и младшие командиры. Казалось, весь воздух пропитан дезинфекцией. Запах хлорной извести щекотал ноздри, вызывал желание чихнуть.
Сопровождающий уверенно поднялся по крутой, узкой лестнице на второй этаж и так же уверенно толкнул обитую железом дверь, на которой висела написанная от руки табличка: «Посторонним вход воспрещен!»
Та уверенность, с которой старший сержант поднялся по лестнице и толкнул дверь, подтверждала: на пересылке он свой человек. Я еще не успел осмыслить это, как очутился в маленькой комнате с решеткой на окне и лампой на длинном шнуре. Абажур напоминал перевернутую эмалированную тарелку, он висел так низко, что чуть не касался стола. За столом сидел, старательно выводя буквы, писарь с влажными прилизанными волосами.
— Привет, Сычев, — сказал сопровождающий, остановившись около стола. — Принимай еще одного.
— Привет, — отозвался писарь, не отрывая глаз от лежащего перед ним листка.
Сопровождающий покопался за пазухой, извлек сложенную вчетверо бумажку, отдал ее писарю. Тот взял бумажку левой рукой — правой продолжал выводить буквы. От усердия он высунул кончик языка: писанина, видимо, доставляла этому человеку удовольствие.
— Кончай, Сычев, — сказал сопровождающий.
— Сейчас! — отозвался писарь. Изобразив на листе завитушку, с сожалением отложил перо. Прочитал документ, который отдал ему сопровождающий, настрочил расписку. Все это он проделал не спеша, старательно. Я подумал: «Эти люди передают меня один другому, словно арестанта».
Мельком взглянув на расписку, сопровождающий сунул ее на прежнее место — за пазуху, козырнул писарю и ушел, не попрощавшись со мной. Я почему-то обиделся, решил, что сопровождающий — невоспитанный человек.