— Голос у вас — как у настоящей певицы!
Капа потупилась. И без того румяные щеки заполыхали еще больше. Показалось: тронь их спичкой, и спичка вспыхнет. Я понял — комплимент понравился. Это воодушевило меня, и я стал выпускать их обоймами. Совсем осмелев, спросил, по-прежнему прикрывая рукой рот:
— Адресок дадите?
— Зачем?
— Письмо хочу вам написать.
— У меня жених есть, — на всякий случай предупредила Капа.
Мой интерес к ней поостыл, я подумал, что Лешка Ячко просто трепался, когда утверждал, что парни сейчас — на вес золота. Но отступать было поздно, и я сказал:
— Все равно написать хочется.
Капа покрутила на кофте пуговку:
— Записывайте!
Я порылся в карманах — ни карандаша, ни бумаги.
— Запомню. Память у меня отличная!
Капа улыбнулась и, сильно окая, проговорила:
— Горьковская область, Больше-Мурашкинский район, деревня Подлесная, Капитолине Ретининой.
— А по отчеству вас как?
— Ивановна.
— Значит, Капитолина Ивановна Ретинина?
Капа кивнула.
Мне было приятно стоять около нее, смущать ее взглядами, словами, которые слетали с языка легко и свободно, словно я по шпаргалке шпарил, словно заранее отрепетировал речь. Огорчало только, что у нее есть жених.
— Далеко это самое Мурашкино от Горького?
— Не просто Мурашкино, а Большое, — поправила Капа. — А живем мы от города далековато: две пересадки, потом от станции двадцать верст по большаку.
— А жених ваш кто?
— Федька.
Я усмехнулся про себя.
— Меня не имя интересует — профессия.
Капа смутилась.
— Мы в одной школе учились. Он был на три класса старше меня. Вы с какого года?
— С двадцать шестого.
— Он тоже. — Капа засияла. — А сейчас воюет. В письмах намекает — на Берлин идет.
— Пехотинец? — спросил я.
— Нет, — с живостью откликнулась Капа, — танкист. До войны все свободное время в эмтээсе околачивался — тракторы изучал. Как война началась, пахать и сеять стал. А в ноябре сорок третьего забрали.
— Меня тоже в ноябре, — сказал я.
— Ну-у?
— Двадцать пятого повестку получил, а двадцать седьмого — с вещами, — уточнил я.
— Федьку тоже в конце месяца, вот только число не помню. — Капа загрустила. Потом на ее лице появилась улыбка. — Слышали последнюю сводку — наши уже к Берлину подошли? Теперь конца войны каждый день ждать надо.
Мне стало немножко грустно от того, что победа застанет меня не на фронте, а в госпитале.
Нетвердой походкой приблизился аккомпаниатор и сказал, по-смешному дернув мясистым носом:
— Пора, девочка.
— Познакомьтесь! — спохватилась Капа. — Это учитель наш — Петр Тимофеевич.
— Очень приятно, — сказал я.
— Мне тоже. — Петр Тимофеевич шаркнул ногой и покачнулся.
— Замечательный голос у вашей ученицы, — похвалил я Капу.
— Божественный! — Петр Тимофеевич сплел над головой руки, — Десятилетку кончит — в консерваторию поступит. Она большой певицей станет — уверен!
Я подумал, что не удивлюсь, если лет через десять-пятнадцать увижу на театральной афише знакомую фамилию. Представил на мгновение Капу в партии Зибеля — она показалась мне лучше той певицы, которая пела Зибеля, когда я слушал «Фауста».
— Пора, девочка, — повторил Петр Тимофеевич и дыхнул на меня винным перегаром. Запоздало прикрыл рот рукой и пробормотал: — Виноват-с!
— До свидания, — сказал я.
— Прощайте, — ответила Капа.
Зоя меня не баловала письмами, и я, от нечего делать, стал переписываться с Капой. Ее письма были теплые, бесхитростные. Я читал их и почему-то завидовал Федьке…
В госпитале я лежал долго: рана не заживала, все чаще и все сильней болела голова. Когда мне в первый раз примерили «мост», я упросил врача оставить его хоть на несколько часов и взял увольнительную. Хотелось побыть там, где я начал солдатскую службу.
Остановившись около проходной, попросил вызвать Казанцева.
— По какому вопросу? — спросил дежурный — паренек в обмотках, в ватнике вместо шинели.
— По личному.
Паренек крутанул ручку телефона:
— Мне Казанцева… Товарищ старшина, тут спрашивают вас. — Прикрыв рукой трубку, паренек выкатил на меня глаза. — Фамилия как?
— Скажи ему, Саблин, мол, пришел.
— Он говорит, что он Саблин, товарищ старшина! — Клюнув трубку носом, паренек пробормотал: — Понял, товарищ старшина.
Я усмехнулся.
— Проходите, — проворчал паренек.
Взвод новобранцев в новеньких ватниках расплескивал лужи — уже наступила весна. И вдруг — «Уж не померещилось ли?» — я увидел Паркина. Он растолстел еще больше, на его погонах были ефрейторские лычки.
— Паркин! — крикнул я.
Он остановился. Надулся и пророкотал, подражая Коркину:
— A-а… Сколько лет, сколько зим… Каким ветром тебя занесло сюда?
— В госпитале тут лежу.
— Та-ак… — Паркин замолчал.
— А ты как живешь? — спросил я.
— Служу! Заработал вот. — Паркин повел плечом. — Обещают еще одну дать. А то ефрейтор — ни рыба ни мясо, хотя для новичков и я — генерал.
— Помнится, — сказал я, — ты на фронт рвался? Даже в грудь колотил.
— Я хоть сейчас, — пробормотал Паркин, — но не отпускают… Кстати, слышал, Старухина убили?
— Не может быть?
— Точно. Мне про это сам Коркин сказал. Кумекаешь, что получилось? Стремился человек на фронт, а для чего? Служил бы потихоньку тут — живым бы остался.