«Поколение обязательных» было и в Советском Союзе; Но Советский Союз выиграл войну. И этому поколению не надо было ничего скрывать и в чем-то раскаиваться. Батуринский искренне полагал тогда, что грядет возвращение к ленинским нормам, почитая их за высшую форму демократии, и уже много позже, в 1990 году, вспоминал о Крыленко как о «незаурядном ораторе, выдающемся революционере-ленинце, который выступал против псевдоюридических теорий Вышинского, служивших обоснованием массовых репрессий». Забывая при этом, что человек, сделавший для развития шахмат в стране больше, чем кто-либо другой, отправил на эшафот тысячи невинных людей.
Он был способный и многоопытный человек, но с опытом умирания организма он, как и все, столкнулся впервые. За два года до смерти сказал Карпову: «Я никак не предполагал, что доживу до таких лет, иначе не женился бы на такой молодой женщине; ведь между нами разница в тридцать шесть лет, и ей придется исполнять роль сиделки при мне. Если я совсем ослепну, я без колебаний всё прекращу».
Подобные мысли посещают на склоне лет многих людей, но лишь единицы решаются на такой шаг. Я думаю, слова Батуринского скорее говорили о его темпераменте, чем о продуманном желании. Постулат Честертона «всё прекрасно по сравнению с небытием» больше вписывался в его мировоззрение, ибо старость еще не так плоха, если учитывать альтернативу. По духу своему он принадлежал к той же категории людей, что и Ботвинник, говоривший о себе с гордостью: «Я материалист» - и жизнью своей, и смертью доказавший это на деле.
Множество людей к концу жизни резко меняют ее течение. Чаще всего впадают в религию, сожалеют о грехах молодости, ошибках, которые уже не исправишь, мучаются угрызениями совести... Примерам этим несть числа. Восьмидесятилетний Даниил Гранин, вспоминая двадцатитрехлетнего лейтенанта Гранина, пишет, что вряд ли нашел бы с ним общий язык, а если бы встретился с собой тридцатилетним, то возненавидел бы того человека. Это чувство, уверен, было совершенно незнакомо Батуринскому: он жил в ладу с самим собой.
Мне казалось, что в его биографии было множество фактов, которые нельзя изгнать из памяти, но которые были, были. Эти факты и события, казалось мне, должны были бы сейчас, в самом конце жизни, вызвать у него сожаление или даже раскаяние. Ничуть не бывало. Он скрывался за формулой, годной на все времена — Юлия Цезаря, Людовика XIV, Сталина или Брежнева: такое было время, и в точности, как Ботвинник, отвечал на мой прямой вопрос: «Нет, ни о чем не жалею... Может, и допускал какие просчеты, но больше по мелочам».
Думаю, что слова Ивана Петровича Белкина: «Вникнем во всё это хорошенько, и вместо негодования сердце наше исполнится искренним состраданием» — он бы просто не принял. Негодовать на него было, как он полагал, не за что, тем более он не понял бы, почему ему надо сострадать. Неизбежность смерти может испугать лишь человека, у которого нечиста совесть по отношению к собственной жизни. Я не заметил у него такого испуга.
В старости, в преддверии неумолимого и неизбежного, многие пытаются, подводя баланс, обдумать былое и попытаться с вершины возраста и опыта взглянуть на прожитую жизнь и совершенные поступки. Я не думаю, чтобы он сбивался со счета, ведя такую душевную бухгалтерию; свой баланс он обозначил раз и навсегда: я ни о чем не жалею и мне нечего стыдиться.
Медики меня засмеют, но я считаю, что это внутреннее согласие с самим собой, искреннее убеждение в правильности жизни способствует долголетию. Отсюда и его долголетие, как и долголетие Ботвинника, Кагановича или Молотова. Потому что не раздирают внутренние переживания, не занимаешься самоедством, не отравляешь негативными эмоциями оставшиеся крупицы жизни — разве что вздыхаешь о старых временах, наведя лупу на газетную строку.
В самом конце своей книги, изданной в 1990 году, Батуринский, размышляя о том, должен ли автор вносить изменения в то, что было написано давно, или вовсе убирать непопулярные ныне имена политических деятелей, сам ответил на этот вопрос отрицательно, защищая свое прошлое, огромную страну, вступившую в последние месяцы своего существования. Но не стал юлить, перестраиваться, отрекаться от себя, не вступил на путь Калугиных и гордиевских, остался самим собой, не скрылся за новыми модными лозунгами, как сделали многие, очень многие в постсоветское время. Он придерживался ложных концепций, но не лгал, и, пытаясь дать оценку его жизни, поневоле задумаешься над печальными словами: «Tout 1е mond a raison»[ 18 ].