Всё реже становились звонки, уже почти не осталось друзей, всё понимающих без слов. По праздникам он по-прежнему надевал все ордена и медали, которые получил от Родины, и они едва умещались на обоих бортах его пиджака. Он очень ревностно относился к своим многочисленным титулам; в книгах, которые он выпустил, в юбилейных статьях, посвященных ему, немалое место занимает перечисление всех его регалий, званий, должностей — по сути, несколько лишних слов для некролога. За несколько месяцев до смерти Керенский сказал: «Мне уже почти девяносто, а я всё живу, живу. Что это — миссия? Или наказание? Наказание долголетием и всезнанием. Я знаю то, чего уже никто знать не может».
В самом конце уже почти ничего не видел: глаз его реагировал только на свет и тьму. Он, всю жизнь такой энергичный, деятельный — в работе, в писательстве, в собирании книг, в общении с людьми, — кричал в телефонную трубку, раздражаясь на собеседника, на свою немощность, на судьбу: «Не слышу, говорите громче, не слышу...» В последние месяцы, случалось, просил набрать чей-то еще оставшийся в памяти номер и говорил: «Я сейчас на учебнотренировочном сборе. Вы знаете, где меня найти. Записывайте мой телефон...» И дальше шел уже совсем непонятный набор слов, пока домашние не отнимали трубку и не извинялись.
Виктор Давыдович Батуринский умер в ночь на 22 декабря 2002 года.
Плохие люди выигрывают, когда их лучше узнаешь, а хорошие — теряют. Коллеги и сослуживцы Батуринского говорят о нем как о человеке суровом, но справедливом, вспыльчивом, но отходчивом, жестком, но принципиальном. Легким в повседневной жизни, в общении со «своими». Видно, и впрямь в серьезных делах люди проявляют себя такими, какими им подобает выглядеть, а в мелочах — такими, какие они есть на самом деле.
В нем, как и в каждом из нас, было много самых разных людей. Один — гневно распекающий гроссмейстера в своем кабинете. Другой — отстаивающий изо всех сил интересы государства в матче на первенство мира. Третий — рьяный собиратель и знаток шахматных книг. Четвертый — требующий в короткой речи высшую меру наказания. Пятый — благословляющий на идише Купермана, уезжающего навсегда в Америку. Шестой — с сигарой и рюмкой коньяка, пытающийся объяснить что-то по-французски Эйве в баре амстердамской гостиницы. Седьмой — корпящий над обвинительной речью для главного прокурора армии. Еще один — в задумчивости стоящий перед старым, обшарпанным одесским домом...
Умный и циничный, держащий слово и жестокий, щедрый и прагматичный, грубый и мягкий — это был всё один и тот же человек, смешной и страшный, остроумный и тупой. И долгими раздумьями понял я, что всё, что бы ни сказал о нем, и каких бы умников и философов ни звал бы себе на подмогу, всё будет однобоко, неточно, расплывчато и мелко по сравнением с тем, что может вместить человеческая душа. А вместить она может — всё.
И зная очень хорошо, что о том, что нельзя высказать словами, лучше всего промолчать, попытался все же сказать то, что сказал.
Фотографии