— Любовь к людям хоть и выглядит часто внешне беспомощно и совсем не героически, в конце концов всегда побеждает. Ненависть может быть хороша и целительна. Тот, кто любит людей, должен ненавидеть тиранов. Но человеколюбие, просто любовь, больше, величественнее и прекраснее ненависти, Малый!.. А теперь я немного вздремну, пока Верховная бабушка опять не позвала нас к столу.
Старый устроился поудобнее в своей каталке и откинулся на спинку с таким видом, словно он сказал все и не ждет больше ни вопросов, ни возражений. Поэтому я спустился по лестнице на нижний этаж.
Но когда я, стоя на последней ступеньке, хотел было уже войти в гостиную, я услышал голоса моих родителей и других наших родственников. Разговор шел опять про нас, поэтов. Я остановился и стал подслушивать.
Я услышал, как мама сказала, что она тоже не прочь почитать наши стихи и рассказы, а Верховная бабушка ответила:
— Вот как Малый переберется к вам, приходи, все посмотришь. Они писали на обоях, на тех, забракованных, что я на чердак вынесла. На оборотной стороне. А баллады про Геракла — в черной тетрадке.
Я решил не мешать им беседовать про нас, поэтов, и, поднявшись на цыпочках на полэтажа выше, вошел, сам не знаю почему, в спальню прадедушки. Может быть, я надеялся найти там какие-нибудь еще неизвестные мне стихи или рассказы? Теперь я уже этого не помню. Но я и вправду нашел там одно стихотворение, которого еще не читал, и оно привело меня в ужас.
В одном из номеров «Морского календаря» между страницами был заложен кусочек картона, серый и ничем не примечательный, скорее всего просто закладка. Сам не знаю, по какой причине я вытащил эту картонку и увидел, что на ней хорошо знакомым мне почерком написано стихотворение. Это было, как оказалось, что-то вроде завещания мне. Я читал со все возрастающим удивлением и испугом:
Не помню уже, что я сделал, прочитав это стихотворение. Помню только, что у меня было такое ощущение, будто сердце мое остановилось и я не могу двинуть ни рукой, ни ногой.
«Так, значит, он знает совершенно точно, что скоро пробьет его час… — думал я. — Он просто разыгрывает передо мной сильного и здорового, а на самом деле…»
И вдруг у меня появилось чувство, что прадедушка уснул там, наверху, в каталке, навсегда. Последним вечным сном, из которого нет пробуждения.
Сжимая в руке картонку, я бросился вверх по лестнице на чердак и, задыхаясь, с шумом распахнул дверь. В южной каморке все еще горел свет.
Прадедушка глядел на меня широко открытыми глазами. Его, должно быть, напугал мой испуганный вид.
Но, заметив в моей руке картонку, он улыбнулся — лицо его прямо озарилось от этой улыбки.
— Герои, Малый, — сказал он, — привыкают постоянно жить с мыслью о смерти. И сохранять спокойствие. Но, в сущности, все мы должны этому научиться. И ведь мы с тобой, не будем уж притворяться, тоже жили эту неделю с мыслью о смерти. О моей смерти, Малый. Только я куда живучее, чем думает доктор.
Какая-то особенная светлая улыбка теперь уже не сходила больше с лица прадедушки. Она, так сказать, нашла себе здесь пристанище.
— Собственно говоря, — продолжал он, — я проживу еще довольно долго после моей смерти. Не обязательно в этих рыбацких штанах и шерстяных носках и в этих черных ботинках. Скорее как образ. В тебе. И в книгах.
— В каких книгах, прадедушка? — удивленно спросил я.
— В твоих книгах, Малый!
Улыбка его становилась все шире, словно лампа, которая разгорается все светлее.
— Ты подаришь мне что-то вроде бессмертия. И продлишь мне жизнь, — продолжал он. — Я построил себе памятник в твоей памяти. И сделал это не без умысла, Малыш. Умру я теперь в один прекрасный день или нет, это не так уж важно. Лет через двадцать или тридцать ты поймешь это.
Лицо его почти светилось, когда он закончил: