Читаем Мои прославленные братья полностью

Ко мне подошел Рувим — он поцеловал меня.

— Шимъон, друг мой, прощай, — сказал он.

Я покачал головой.

— Нет, прощай! — повторил он. — Да будет мир с тобою! Я счастлив. Так умереть я согласен. Так хорошо было жить рядом с вами! И вовсе не тяжело умирать, когда рядом сыновья Мататьягу.

Я не мог думать о смерти, о конце, о прошлом или о будущем. Я мог думать только о каждой благословенной минуте отдыха, и я мог только желать, чтобы этот отдых еще хоть чуть-чуть продлился, еще хоть немного, совсем немного, пока греки снова не пойдут в наступление.

И они пошли. Наш круг теперь сузился. Они шли в наступление снова и снова, и теперь мои братья были совсем рядом со мною, — а в начале сражения они были по другую сторону круга. Мы отбивали натиск греков, но они опять наступали, и вот уже мы собрались полукругом вокруг могучего валуна; здесь мы будем стоять, здесь мы погибнем.

Каждое движение причиняло мне безмерные мучения. Раны мои теперь уже не болели, я ничего не чувствовал и ничего не слышал; я ощущал только одно ужасную, невыносимую тяжесть моего меча, и все же. опять и опять подымал я свой меч, и рубил, и колол, как рубили и кололи мои братья, как рубил и колол Иегуда своим длинным, острым мечом, который когда-то, давно, достался ему от убитого им Аполлония.

А наемники все нападали и нападали — и я знал, что нападать они будут вечно, пока не погибну я, пока не погибнут все евреи. Время остановилось. Все остановилось, кроме движения наемников, которые, перелезая через горы трупов, еще и еще раз нападали на нас. Иногда бывала передышка, но неизъяснимое блаженство этой передышки всегда продолжалось слишком недолго, — а потом они снова устремлялись на нас.

А затем наступила передышка, которая не окончилась. И я неожиданно погрузился в ночь — не в сумерки, не в медленный переход от дневного света к вечернему полумраку, но в черную, черную ночь — и по лицу моему застучали капли дождя. На мгновение мне показалось, что я остался один в этом жутком обиталище смерти, и я подставил губы под дождь и закричал… Нет, то были не слова — то был дикий, захлебывающийся, хриплый вой, и я продолжал выть и выть, пока не ощутил у себя на лице чьи-то руки, и тогда я осознал, что лежу на земле и что кто-то кричит мне в ухо, и до меня дошло, что это голос моего брата Ионатана, и он спрашивает меня, спрашивает меня — сторожа брату своему:

— Шимъон, Шимъон, где Иегуда?

— Не знаю… не знаю…

Мы поползли по земле, осматривая лежащих. Кроме нас, не осталось в живых никого, никого… Мы ползли от трупа к трупу, н наконец мы нашли Иегуду. Ночь была черна, словно адская бездна, и как-то нашлись у нас силы поднять бездыханного Иегуду и унести из этого дьявольского места.

Мы двигались медленно, страшно медленно, и каждый шаг причинял нам боль. Временами мы проходили так близко от лагеря наемников, что отчетливо различали их голоса, — а потом мы отдалились от них и голоса их затихли в ночи. А мы все шли и шли. Не знаю, как долго мы шли. У той ночи не было ни начала, ни конца. Но наконец мы ухитрились отыскать какую-то узкую расселину в скалах, и здесь мы легли, положив рядом тело нашего брата, и, несмотря на дождь, мы сразу же, в крайнем изнеможении, погрузились в глубокий сон.

Не знаю, сколько было времени, когда мы проснулись на следующее утро. Дождь все еще лил, и небо было серым, и мы не видели ни наемников, ни того места, где мы вчера сражались.

У нас не было слов, не было слез. Все было кончено, и Иегуда, брат наш, Иегуда Маккавей, не имеющий равных, без страха и упрека, был мертв. Осторожно, бережно подняли мы его холодное тело. Все было кончено, все завершилось. Но мы шли и шли по направлению к Модиину, к нашему родному крову, — старому дому Мататьягу.

Нот у меня слов, чтобы поведать, что ощущал я тогда и о чем я мыслил, как не было слов в тот день ни у меня, ни у Ионатана. Иегуда был мертв.

И вот я пишу об этом, я, старик, старый еврей, который роется памятью в прошлом — в этой далекой и беспокойной юдоли воспоминаний. Я писал, но больше писать не в силах, ибо мне начинает казаться, что писать эту повесть бесцельно и лишено смысла.

Ночь — это мрачное время. И хотя царит сейчас мир на нашей земле, я, Шимъон, ничтожнейший из братьев, но знаю мира.

Часть пятая

ОТЧЕТ ЛЕГАТА ЛЕНТУЛЛА СИЛАНА

Иерусалим, Иудея

Докладываю благородному Сенату, что свою миссию я выполнил. Как мне было поручено, я отправился в страну евреев — или иегудим, как они себя именуют, и провел там три месяца, исполняя поручение Сената. В течение вышеозначенного времени я имел несколько встреч с их вождем этнархом Шимъоном или Маккавеем, как его здесь также называют. Во время этих встреч мы беседовали на самые разнообразные темы, в частности о будущих взаимоотношениях между Иудеей и Римом. Содержание этих бесед я изложу ниже в своем докладе, где осмелюсь также предложить некоторые рекомендации. Свободное от бесед с этнархом время я посвятил ознакомлению с их страной и обычаями, а также подготовке этого доклада.

Перейти на страницу:

Похожие книги

100 великих интриг
100 великих интриг

Нередко политические интриги становятся главными двигателями истории. Заговоры, покушения, провокации, аресты, казни, бунты и военные перевороты – все эти события могут составлять только часть одной, хитро спланированной, интриги, начинавшейся с короткой записки, вовремя произнесенной фразы или многозначительного молчания во время важной беседы царствующих особ и закончившейся грандиозным сломом целой эпохи.Суд над Сократом, заговор Катилины, Цезарь и Клеопатра, интриги Мессалины, мрачная слава Старца Горы, заговор Пацци, Варфоломеевская ночь, убийство Валленштейна, таинственная смерть Людвига Баварского, загадки Нюрнбергского процесса… Об этом и многом другом рассказывает очередная книга серии.

Виктор Николаевич Еремин

Биографии и Мемуары / История / Энциклопедии / Образование и наука / Словари и Энциклопедии
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное