Я должен сказать несколько слов об этом моем погонщике верблюдов, поскольку многие его черты типичны для евреев, и знание их особенностей может оказаться важным при оценке возможностей этого народа и той несомненной угрозы, какую он может собою представлять. Аарону бен Леви было далеко за шестьдесят, но он был сухой, крепкий и весь коричневый, как орех.
У него большой тонкий нос, блестящие и надменные серые глаза, и он сохранил большую часть зубов. В отличие от большинства евреев, которые довольно высокого роста — выше других народов, обитающих в этих краях, и даже римлян, — Аарон бен Леви был невысок и сгорблен, но держался он возмутительно гордо. Несмотря на то, что до поступления ко мне на службу он более года был без работы и почти нищенствовал, живя за счет подаяний своей общины, он вел себя так, словно, принимая от меня деньги, он оказывал мне великую честь.
Хотя ни словом и ни взглядом он меня не оскорблял, в каждой его фразе и в каждом движении каким-то образом чувствовалось снисходительное презрение ко мне, достаточно ясно показывающее, что я полное ничтожество, которое он себе объясняет случайностью моего рождения и, следовательно, я в этом не совсем виноват.
Я сознаю, сколь необычно такое впечатление для гражданина Рима и легата, посланного Сенатом. Однако эти черты так характерны для этого народа — правда, разным людям в разной степени, — что я счел необходимым об этом рассказать.
Сначала я твердо намеревался указать своему проводнику его место и обращаться с ним так, как и надлежит обращаться со слугою, однако вскоре я понял. что это мне не удастся, и мне стал яснее смысл изречения, распространенного в этих краях: „Сделай еврея рабом — и вскоре он станет твоим господином“.
Сенат знает, что я в таких делах имею некоторый опыт: будучи центурионом, я научился руководить людьми и добиваться к себе должного уважения, однако на евреев обычные способы не действуют. Этот Аарон бен Леви не упускал случая по любому поводу давать мне советы, и давал он эти советы покровительственным и не терпящим возражения тоном; и он постоянно философствовал, черпая эту несколько утомительную, одновременно гордую и смиренную, еврейскую философию в истории своего народа и в своей варварской, довольно отталкивающей вере, которая изложена в так называемых „священных свитках“ или, на их языке, Торе.
К примеру: я спросил его однажды, зачем он, подобно всем его соплеменникам, отягощает себя длинным шерстяным плащом с черными и белыми полосами, ниспадающим с головы до пят. Он же ответил мне вопросом:
— А зачем, римлянин, ты носишь эту металлическую кирасу, которая накаляется на солнце и, наверно, обжигает тебе кожу?
— К твоему плащу это не имеет никакого отношения, — сказал я.
— Напротив, — возразил он, — к моему плащу это имеет прямое отношение.
— Какое же?
Он вздохнул и ответил:
— Излишний вес противен Господу, полезная же тяжесть радостна Ему.
— Так какое же все-таки это имеет отношение к моему вопросу?
— Прямое или никакое, как ты сам того пожелаешь, — сказал он грустно.
И больше я ничего не мог из него выжать. Я мог убить его, мог его уволить, но ни то, ни другое не способствовало бы моей цели, каковая заключалась в том, чтобы достичь Иудеи и начать переговоры с Маккавеем. Поэтому я подавил свой гнев и замкнулся в молчании, что часто приходится делать, когда общаешься с этими людьми.
А в другой раз я спросил его о Маккавее, о первом Маккавее, по имени Иегуда, сыне Мататьягу, — он был убит в первые годы их войн против греков.
— Что он был за человек? — спросил я.
И этот старый, жалкий, нищий погонщик верблюдов поглядел на меня снисходительно и сочувственно и сказал:
— Ты не поймешь, даже если бы я рассказал тебе о нем в мельчайших подробностях.
— Но все-таки попытайся.
— Жизнь коротка, а смерть вечна, — улыбнулся он. — Стоит ли пытаться делать то, что обречено на неудачу?
Именно тогда я впервые употребил выражение, которое рано или поздно в той или иной форме срывается с губ любого, кто имеет дело с этим народом, и назвал его грязным евреем.
Однако мои слова произвели совсем не то впечатление, какого я ожидал. Старик выпрямился, в глазах его блеснули такой гнев и такая ненависть, какой я еще не видел, и он сказал очень тихо:
— Господь Бог един, римлянин, а я — старик. Но при Маккавее я руководил двадцаткой, и у меня есть нож, а у тебя есть меч, и раз уж я не могу рассказать тебе, каким был Маккавей, давай посмотрим, что за человек тот, кто сражался под его рукой.
Я уладил дело миром, ибо я не считал, что Риму послужит на пользу, если я убью старого и дряхлого погонщика верблюдов. Но это было мне уроком: я понял, что это за люди и как следует с ними обращаться.
Различие между нами и ими безгранично, и то, что мы почитаем священным, для них нечестиво, а то, что для нас приятно, для них омерзительно. Все, к чему мы стремимся, им ненавистно, и насколько мы терпимы к обычаям и богам других народов, настолько евреи яростно нетерпимы. И подобно тому, как им ненавистно то, чем мы наслаждаемся, они поносят наших богов и богов всех других народов.