Этнарх, со своей стороны, сколько я могу судить, не против союза с Римом. Всего лишь три дня назад я заставил его откровенно высказаться.
— Моя миссия не может продолжаться вечно, — сказал я ему. — Как мне ни нравится Иудея, я должен вернуться в Рим.
— Я не буду удерживать тебя здесь против твоей воли, Лентулл Силан, как ни мил мне гость и как ни приятны беседы с тобою. Хотя, впрочем, тебе это, наверно, казалось нудным брюзжанием болтливого старикашки. Что я могу для тебя сделать?
— Пошли со мной в Рим послов, чтобы заключить союз.
— Если бы это было так просто!
— Это очень просто, — заверил я его. — Ты имеешь дело не с греками, а с римлянами. Протягивая тебе руку, я тем самым даю тебе слово Сената, а слово Сената — свято. И после этого — какой царек, царь царей или император осмелится послать своих наемников в страну, которая торжественно заключила договор с Римом?
— А какая Риму польза от этого?
— Мы приобретаем верного союзника, доброго друга в мирное время и грозный меч во время войны. Звезда Греции закатывается, как закатилась звезда Карфагена, а раньше — Египта и Вавилонии и всех могучих империй прошлого. На небосклоне восходит новая звезда — молодой и могучий Рим, уверенная, несокрушимая сила, которой суждено жить вечно.
— Ничто на земле не вечно, — задумчиво сказал Шимъон.
— Как бы то ни было, Шимъон, ты пошлешь со мной послов?
— Если желаешь, я пошлю двух человек, пусть они побеседуют с твоим Сенатом.
— А лучше всего отправляйся сам, — сказал я.
— Нет, нет, Лентулл Силан! Я старик, и я знаю только Иудею и евреев. Что мне делать в Риме? Да я там буду выглядеть, как неотесанный сельский увалень.
И как я ни убеждал его отправиться в Рим самому, мне не удалось его уговорить. Но он согласился отправить послов, которые будут представлять его в Риме.
На этом я заканчиваю свой отчет и все мои рекомендации и представляю их вниманию благородного Сената.
Да продлятся ваши дни и да умножатся ваши богатства!
Я приветствую вас.
Лентулл Силан, легат
ЭПИЛОГ,
В КОТОРОМ Я, ШИМЪОН, РАССКАЗЫВАЮ О ТОМ, ЧТО ВИДЕЛ ВО СНЕ
Итак, Лентулл Силан уехал, и с ним отправились двое евреев, которым надлежало предстать перед римским Сенатом. Но в душе моей не было мира, и на сердце было неспокойно, как никогда прежде. Над нашей землей сияло золотое солнце, как святое благословение. Когда я накинул еврейский полосатый плащ и пошел через холмы и долины в Модиин, вся земля была, как цветущий сад, благословенный и мирный, подобный благоухающему подношению Господу Богу, да пребудет Он вечно, да святится имя Его!
Никогда за все то время, что существует Израиль, не была столь счастливой наша земля, ибо дети играли, не ведая страха, они, смеясь, бегали взапуски в высокой траве и плескались в чистых ручьях. На склонах холмов белые ягнята звали своих матерей, и между скал пестрели белые и розовые цветы. Сплошными рядами, без просветов, тянулись террасы. Одна впритык к другой, слой за слоем, ступень за ступенью, поднимались они по зеленым склонам, и взошедший на них обильный урожай радовал глаз. Да разве возможно увидеть нашу землю и не поверить, что это воистину край, текущий молоком и медом, благословенный, трижды благословенный?
И все же тяжко было у меня на сердце.
Со всех сторон доносились приятные запахи: свежего хлеба, сушеного сыра, молодого вина. Цыплят начиняли и отправляли в печь, и пахло оливковым маслом, и дыхание свежего ветра приносило с вершин холмов чудесный аромат сосновой хвои. Да есть ли на свете место прекраснее и драгоценнее, чем то, за которое люди отдавали свою жизнь, где брат умирал за брата?
Но я не радовался, и тяжело было у меня на душе.
Я проходил через деревни, и везде люди узнавали меня и воздавали мне почести ради моих прославленных братьев. Мне подносили самые вкусные угощения, меня потчевали и тем и этим, чтобы я все отведал, ибо щедра и плодоносна наша земля. И люди повсюду говорили:
— Шалом, Шимъон Маккавей!
— И вам мир! — отвечал я на это.
Но покой, которого я жаждал, не нисходил на меня. И пришел я в Модиин, где отчий дом, дом Мататьягу, стоял пустым. И я думал, что, может быть, в уже притупившейся боли вчерашнего дня обрету я забвение. Я взобрался на холм, на который когда-то, давным-давно, я так часто взбирался сначала мальчишкой, потом юношей со своими овцами, а потом мужчиной вместе с девушкой.
Там лег я на мягкую траву и смотрел в небо, прохладное, голубое небо Иудеи. Я лежал и смотрел, как курчавые, словно руно, облака, которые ветер пригоняет со Средиземного моря, медленно-медленно проплывают по небу, как будто им жаль слишком быстро покинуть эту маленькую и священную землю. И я немного успокоился, ибо кто не ощутит душевного покоя в таком месте, где ходили его отцы и деды? И все же даже там, в древней и вечно юной оливковой роще, меня томили беспокойство и тревога, и сердце мое глубоко пронизывала сверлящая, острая боль.