Эх, Яня-Янечка, ну почему ты не выломал дверь? Это же вполне в твоем жанре - трагедия.
Нельзя понять ни образ героя, ни идею спектакля, если вы не видели его целиком. И между «розовой» и «черной» комедией во втором действии пьесы может прописаться античная трагедия. И беспечная французская субретка возьмет в руки бритву.
Ближе к концу второго курса Арина увлеклась неким Костей Гречко.
Он пришел в гости к ее соседу по общежитию - театральному режиссеру. И тот факт, что в это самое время Арина уже начала встречаться с будущим мужем, нимало не помешал ей умирать по вышеназванному Косте по полной программе.
Особенно Арину прельщало, что он - мальчик из хорошей семьи. Он был так не похож на нас (все та же растянутая кофта, все тот же малиновый бабушкин пиджак, все то же безумие во взоре). У него был портфель из натуральной кожи, чистейшие белые брюки, золотая зажигалка. Он подкуривал нам сигареты, и это была не театральная манерность, а манеры. У него был непоколебимо-уверенный взгляд наследного принца искусства.
Костя вырос на Липках. Его мать была шишкой на киностудии Довженко. Его отец был известным в узких кругах кинорежиссером (фильмы папы-Гречко по сей день крутили порой на отстойных украинских каналах). По меркам лета второго курса Костя был из семьи небожителей и спустился к нам прямо с небес.
Он был старше нас и учился не у нас, а по соседству - в художественном институте. Его руководителем был бог сценографии, бог, на которого молился даже И. В., - легендарный театральный художник Антон Первый. Первый считал Костю подающим надежды гением…
Он был хорош! Высокий, гениальный, черноволосый, худой, с узким лицом, он казался мне похожим на автопортрет Модильяни. Я жестоко отбила его у Арины и полностью поплатилась за свою подлючесть.
Я влюбилась в Костю до истерики, как влюбляются только в двадцать лет, только «утонченные неврастеники и дегенераты». Я могла воспеть в любовной оде каждый его жест, каждый ноготь. Я могла бросить ради него институт, броситься с крыши, пробросить нашу дружбу с Ариной, наброситься с кулаками на любого, кто скажет о нем кривое слово. Я могла перекраситься ради него в черный цвет, убить, умереть, научиться печь рогалики с маком, выучить английский, взорвать это мир. Полюбить этот мир!
«Никогда не влюбляйтесь в актеров, - стращал нас Игнатий Сирень, - вы не сможете реально оценивать спектакли, в которых они играют. Что б они ни сделали, это покажется вам прекрасным».
Никогда - ни после, ни до - реальная жизнь не казалась мне такой прекрасной, как летом в конце второго курса. Никогда никого я больше не любила так - до полного исчезновения, полного слияния с миром. Весь мир сходился в точке по имени Костя и расходился от него миллиардом лучей.
Я была готова поверить в существование Бога! Я была готова признать, если Бог создал такое совершенство, как Костя, он действительно великий творец. Настолько великий, что из-под его рук, в принципе, не может выйти халтуры. А значит, мир совершенен! Все люди… Я просто не понимала этого раньше, как другие не понимают сейчас великого смысла Кости.
«Ты не любишь его. Ты сходишь с ума», - сказал Игнатий Валерьевич, прочитав это в моей совмещенной любовно-творческой летописи. Он регулярно проверял наши дневники, как у школьниц, отмечая оценки, которые мы ставим миру Он не любил меня влюбленной - И. В. любил меня победительницей, презрительно щурящейся, глядящей жизни прямо в глаза. Влюбленная я была чересчур неадекватна…
И это была любовь!
Мы ходили с Костей в кино, в театр, на выставки, слонялись по склонам Мариинского парка. Мы романтически собирали ночами цветы на железнодорожных рельсах. Мы гуляли по Байковому кладбищу, и, пожалуй, Костя один понимал, почему я чувствую себя там как дома. Его бабка (бабушка Кости тоже кем-то была) лежала под мраморной урной на центральной аллее.
Мы провели на Байковом день, Костя срисовывал в альбом узоры старинных решеток. Светило солнце. По дереву прыгала белка…
Это была любовь! Вместо очередной курсовой я писала ему ночами любовные письма. И если я не расписывала их на сто десять страниц, то лишь потому, что у Кости вряд ли б хватило терпения прочитать их, а вовсе не потому, что у меня не хватило б восторгов их исписать. В ответ он приносил мне стихи Гумилева, Блока, Волошина со словами: «Это написано о тебе».
Ты жадный труп отвергнутого мира,
К живой судьбе прикованный судьбой.
Мы, связанные бунтом и борьбой!…
И, читая их, я узнавала себя. Нет - познавала себя! Никогда - ни после, ни до - никто не заглядывал в меня так глубоко, как Костя.