В то самое лето в конце второго курса Костя Гречко встретил роковую любовь всей своей жизни. Я познакомила их! Я привела Костю к нам в институт на студенческий спектакль, мы пошли за кулисы… А через два дня Костя притащил Сашика ко мне домой и трахнул его прямо на моем паласе в гостиной, предварительно встав на колени, попросив у меня прощения и отрыдав пятнадцать минут, уткнувшись в мою манюрку.
В ту ночь мне, кровь из носу, нужно было писать экзаменационный реферат по истории. И я таки отбарабанила его на машинке под аккомпанемент вдохновенных звуков из комнаты. А утром пошла на экзамен и даже сдала оный на «пять» - увидев мое стянутое безмолвной истерикой лицо, сердобольный педагог сказал: «У вас, наверно, болит сердце» и поставил мне «отл» автоматом.
Он был совершенно прав. Все то лето у меня нестерпимо болело сердце, и эта болезнь растянулась на два года, которые мы с зародившейся на моем ковре сладкой парой прожили практически одной семьей.
Нет, я не сдалась… Я не бросила Костю! Я выбрала то, что Жан Кокто называл «одомашненной катастрофой» - один и тот же кошмар, ставший образом жизни. Неделями я торчала у них дома, на съемной квартире. Мы с Костей говорили до трех ночи на кухне, потом он шел спать с Сашей… А я чувствовала себя так, словно Господь поставил меня в угол на гречку.
Я сбегала от них!
Я меняла любовников. Я крутила романы одновременно с тремя, с четырьмя, коллекционируя мальчиков с маниакальностью Фредерика Клегга и издеваясь над ними с равнодушием маркиза де Сада. И не спала ни с одним. И спала с первым встречным. И просыпалась в каких-то общагах, квартирах, и, уезжая оттуда, не могла вспомнить адреса своих мутных грехов. Я шаталась по Городу и сидела в компаниях, и мои волосы пахли сигаретным дымом, я говорила что-то, что попало, и все мои дни были похожи на один бесконечный, тошнотворно-бессмысленный день. Жизнь сужалась до размеров пятиметровой хрущевской кухни, на которой мы с Костей сидели полночи… Все остальное пространство было черным. В нем не было воздуха!
Вся моя квартира, стены, пол, обивка дивана, письменный стол и безобидный чайник на кухне были покрыты моим одиночеством, липким и отвратительным, как разлитое масло. Каждая вещь в доме была безнадежно отравлена им. Каждая книга сочилась ядом летальной любви. Все мои любимые книжки вдруг оказались написанными только про это. Все песни были про нас с Костей! И каждая строчка, включая детский стишок «зайку бросила хозяйка, под дождем остался зайка», - ставила мне диагноз.
И каждый вечер, как только стрелка часов дергалась, соскакивая с цифры двенадцать, я захлебывалась одиночеством, отплевывалась одиночеством, барахталась в нем, била руками, цеплялась за кого попало, но все равно шла ко дну… Мне было страшно и холодно. Холодно и страшно. Холодная, страшная, похожая на Панночку Гоголя, любовь гонялась за мной по квартире, и я металась из угла в угол, и закрывала лицо руками, и пряталась под одеяло - она всегда находила меня. И я бежала, бежала, бежала к Косте, ловила машину, звонила им в дверь, и он гладил меня по голове, и называл «Любовь моя». И я думала: «Господи, мы же любим друг друга. Не важно как, лишь бы быть вместе!» А после он шел спать с Сашиком и… мне хотелось то ли кричать, то ли вскрыть себе вены оттого, что на свете есть он, и он такой, какой есть.
«Гамартия! Фатальная ошибка[12] - главное отличие греческой трагедии, - говорила наш Сфинкс. - Герой трагедии ошибается - он без вины виноватый».
Я была так же невиновна, как царь Эдип, по ошибке женившийся на кровной маме. Но ни мне, ни ему не было от этого легче. Эдип выколол себе булавкой глаза. Летом после второго курса я впервые попыталась покончить с собой. Второй раз я предприняла попытку два года спустя, когда, окончив художественный, Костя уехал работать в Питер, Саша отправился за ним, бросив театр. Я тоже могла бросить все… меня просто никто не звал.
Больше года мы с Костей писали друг другу безразмерные письма и висели на телефоне часами (все деньги, которые я получала за публикации, шли на оплату междугородних счетов). Часто наш разговор оканчивался только тогда, когда он засыпал, я понимала это по безответной тишине и вешала трубку. Мы говорили, как прежде, взахлеб - о его новой работе и моей курсовой «Смерть в творчестве Жана Ануя». Мы обсуждали его декорации и костюмы (он слал эскизы в каждом письме) и все так же восторженно спорили о долге, любви и подозрительной нелюбви Шекспира к желтому цвету…
А когда Костя вернулся в Киев, меня попустило. Настолько, чтоб сказать с самоироничным смешком:
«Ты хоть представляешь, как сильно я любила тебя?»
«Любила? - он посмотрел на меня. Это был знакомый мне взгляд человека, преданного другом. - Ты любила меня как мужчину? Значит, все, что между нами было, объяснялось только твоей манюрской влюбленностью? Я думал, у нас серьезные отношения… Я интересен тебе как личность!»