Читаем Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги полностью

От Брюсовского до Александровского сада рукой подать. Но мы идем долго. Через каждые десять шагов приходится минуту-другую постоять: Василий Иванович раскланивается, благодарит, отвечает рукопожатием на рукопожатие, поцелуем на поцелуй незнакомых людей, радующихся его воскресению из мертвых.

— Интересно, однако ж, кто первый этот слушок пустил? — любопытствую я.

— Артист, конечно! — благодушно отвечает Качалов.

— Похоже на то.

— Как-то, видишь ли, температура у меня упала до тридцати пяти градусов. Один артист узнал об этом от нашей Нины. Побежал в пивнушку. А за столиком сидел второй артист. «Петенька, — кинулся к нему первый, — беда! Качалов отходит!» В Камергерском второй артист подлетел к третьему: «Коленька, друг, трагедия-то какая — Василий Иванович помер!» И пошло и поехало. Они ж знаменитые преувеличители, эти господа артисты.

— О-о-о! — обрадовался я. — Фантазеры, эффектеры!

Садимся на скамью.

Иссиня-черная ворона гаркает над нашими головами:

— Прра!.. Прра!.. Прра!..

— Слышишь, поэт, она говорит: «Прра-вда!.. Прра-вда!.. Прра-вда!..»

— Вот, Вася, и еще один артистический рассказ набежал.

— Что?

— Про говорящую ворону, которая вмешалась в нашу беседу.

Качалов хохочет.

— Стоп! Стоп! — останавливаю я. — Тебе не разрешено рта раскрывать.

На кремлевской башне звенят черные куранты с золотыми прыгающими стрелками.

Моя мысль отвлекается к общему, и я сетую:

— Ох, и подозрительная наука!

— Ты это про что, Анатоль?

— Да про историю. Она так же треплется, как товарищи актеры.

— История?

— Да, история. «Историческая наука». Наивные легковерные люди так ее называют.

— Треплется, говоришь?

— Конечно! Превращает в дикую чепуху всякий жизненный факт.

— К примеру, синьор?

— Ну, хотя бы об Иисусе Христе. Существовал довольно интересный человек. Слегка эпатируя, он гуманно философствовал в неподходящем месте — в Иудее. Среди фанатичных варваров. Если бы то же самое он говорил в Афинах, никто бы и внимания не обратил. А варвары его распяли. Так поступают во всем мире и в наши дни. Только распинают теперь не на деревяшке, а на газетной бумаге. Разница, в сущности, пустяковая. Возражаешь?

— Нет, не возражаю.

— Да уж ты мне, Вася, поверь: болтливая старуха-история мало чем отличается от актеров, только что тебя похоронивших.

Качалов умел великолепно слушать. Для больших артистов это так же обязательно, как великолепно говорить. Только еще трудней.

<p>28</p>

Шла финская война. По улицам Ленинграда люди ходили ссутулившись, как во время сильного дождя. С вечера город погружался в раздражающий мрак.

— К тебе можно, папа?

— Конечно.

Кирка входит, целует меня в затылок, берет газету, берет со стола папиросу, закуривает и садится на низкую скамейку возле потрескивающего камина. Это теперь его любимое место.

— Что скажешь. Кирка?

— Да все то же, папа.

— А именно?

— Война.

— Ну?

— Она, папа, действует мне на нервы. Словно кто-то омерзительно скребет ногтем по стеклу. Так бы и дал в морду: не воюй!

— Ну и дай.

— Кому?

— Человечеству, которое еще не поумнело, хотя и живет на этом комочке грязи не первую тысячу лет.

— К сожалению, папа, я не Бернард Шоу.

— Неужели?

— Да и он только гладит по щекам, а не бьет по физиономии.

Кирка глубоко затягивается:

— Валя мне не звонила по телефону?

— Нет.

Он бросает окурок в камин:

— Может быть, Шура подходила к телефону?

И кричит:

— Шура-а-а!.. Валечка мне не звонила?

— Не-е-ет!

Между его бровей ложится тоненькая морщинка.

— Тебя, Кирюха, это волнует?

— Как будто.

— Тогда позвони ты Валечке.

— Не желаю.

Со двора раздается резкий дребезжащий свисток.

— Это, пожалуй, нам свистят, — говорит он. — Шторы плохо задернуты. В наш век мир предпочитает темноту.

И, задернув поплотней шторы, он добавляет:

— Мы потерянное поколение, папа.

— А уж это литературщина. Терпеть ее не могу.

И добавляю:

— Бодрей, Кирюха, бодрей. Держи хвост пистолетом.

4 марта Кира сделал то же, что Есенин, его неудавшийся крестный.

Родился Кира 10 июля 23-го года.

В 40-м, когда это случилось, он был в девятом классе.

На его письменном столе, среди блокнотов и записных книжек, я нашел посмертное письмецо:

Дорогие папка и мамка!

Я думал сделать это давно

Целую.

Кира

В глубокой старости благополучнейший Гете сказал, что за свою длинную жизнь он, в общем счете, был счастлив не больше пятнадцати минут.

Моя жизнь не так уж благополучна. Но счастлив я был больше пятнадцати минут. Однако ни разу не мог сказать: «Сегодня я самый счастливый человек на земле!»

А вот в страшные мартовские дни я был убежден, что среди миллиардов людей, населяющих землю, я самый несчастный человек.

В том же, конечно, была уверена и мать Киры.

Друг мой, живу, как во снеНе разговаривай строгоВот бы поверить мнеВ этого глупого бога!

Все время вспоминаю разговор с Ольгой Ивановной Пыжовой о счастье:

— Вот оно, вот оно, и… нет его!

Из Киркиных записных книжек, тетрадей и блокнотов. Почти без выбора.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже