Читаем Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги полностью

И я рассказал супруге очаровательную легенду: в Париже в каком-то кабаке Денис Давыдов услышал, как французы заказывают: «Одну бутылку шампанского и шесть бокалов!» «А мне, пожалуйста, — обратился наш гусар к тому же гарсону, — шесть бутылок шампанского и один бокал!» Легенда уверяет, что восторженные французы, после того как Денис осушил последнюю бутылку, вынесли его на руках, хотя он мог великолепно идти на своих двоих.

— Даже не пошатываясь, — заключил я.

— Молодчина!

— К сожалению, это только предание. Поэтическое предание. Вероятно, и о нас с Есениным будут рассказывать что-нибудь в этом духе.

— Уже!

— Что «уже»?

— Уже рассказывают.

— Кто? Какие мерзавцы?

— Наши актеры.

— Ох уж эти актеры! — воскликнул я. — Они такое порасскажут!

— Слава Богу, им верят только дураки.

— И… многочисленное потомство, читающее дурацкие актерские мемуары.

— Ах, я так их люблю!

— Актриса!

— Увы. А ты бы. Длинный, мечтал жениться на докторе?

— Нет, нет! Только на тебе! Даже если бы ты была укротительницей тигров.

На углу Столешникова я купил букет сирени и преподнес своей узаконенной подруге.

Она улыбнулась:

— Белая! Белая сирень! Символ моей чистоты и невинности?

— Именно.

— Спасибо, Длинный. Я обожаю язык цветов. Никогда, пожалуйста, не преподноси мне желтых роз. Я ненавижу ревновать.

— Тебе, Нюшка, и не придется.

— Честное имажинистское?

— Да! Да! Да!

— Запомним это.

Я замедлил шал

— Стоп! Выбирайте, гражданочка, ресторан.

— Самый роскошный?

— Само собой.

— «Ампир»!

— Правильно.

Создатели этого заведения ранней эпохи нэпа пытались соперничать с Екатерининским дворцом в Царском Селе.

Сияя, как июньское солнце, мы свернули в Петровские линии.

Из «Ампира» я позвонил Шершеневичу.

— Вадим Габриэлевич дома? Попросите его.

— Анатоль?… Это ты?… А я только что звонил вам… Получил телеграмму из Одессы. В шестьдесят четыре слова!… Розочка в восторге. Ждет Мартышку, ликует… Боже мой, а какой у Розочки телеграфный стиль!… Романтика! Самая высокая! Прямо Виктор Гюго по-одесски. Родильный дом на Дерибасовской Розочка называет Дворцом деторождения. Палата для Мартышки уже забронирована. А в Аркадии, в пяти минутах от пляжа, снята для вас комнатенка… Что я! Вилла! Вилла! В десять метров и четверть балкончика в два с половиной метра. Розочка умоляет немедленно телеграфировать: день приезда Мартышки, каким поездом и номер вагона. Встречать ее будут на вокзале все Полищуки. А их в Одессе больше, чем в Москве Капланов! — кричал Шершеневич в телефонную трубку.

— Ты, Нюшка, все слышала?

— Еще бы! По-моему, и на Петровских линиях все было слышно. От слова до слова.

— Конечно. Он же великий оратор.

В ресторанном зале было пустынно. Незанятые столики сверкали реквизированным у буржуазии хрусталем, серебром, фарфором, скатертями цвета первого снега и накрахмаленными салфетками. Они стояли возле приборов навытяжку. Это был парад юного нэпа. Он очень старался, этот нэп, быть «как большие», как настоящая буржуазная жизнь.

Мы сели за столик возле окна.

Заказ принял лакей во фраке с салфеткой, перекинутой через руку (тоже, «как большой»):

— Слушаю-с… Слушаю-с… Слушаю-с…

Я проворчал:

— Вот воскресло и лакейское «слушаю-с».

— Противно!

Потом Мартышка сказала:

— Я считаю, Длинный, что самое удобное — переправить на юг нашего парня в этом чемодане.

И она показала горячим глазом на свой собственный.

— В пузе? — спросил я не без волнения.

— Тогда у меня будут руки свободны. Для сумочки и зонтика.

— В этом, конечно, есть некоторое удобство.

— Огромное!

Но сердце у меня защемило.

— Сообразим.

— А когда. Длинный, ты думаешь разделаться со своими московскими делами?

— «Гостиницу» я выпущу дней через десять — двенадцать. (После отъезда Есенина за границу наш журнал «Гостиница для путешествующих в прекрасном» целиком лег на мои плечи.) И примерно еще неделька, чтобы наскрести деньжат на лето. На все лето.

— Придется ехать одной, — сказала она бодро. — Я во что бы то ни стало хочу рожать с полным сервисом… как королева Великобритании.

Жесткий спальный билет («купейный», как говорят теперь) был куплен накануне отъезда. На мягкое место не наскребли денег. На новый чемодан тоже не наскребли. Пришлось вытащить из-под тахты мой старенький фибровый. Укладывая вещи, я с признательностью похлопывал его по вдавленным коричневым бокам.

— Это мой добрый товарищ! — приговаривал я, приминая коленкой пеленки и распашонки. — Он верой и правдой послужил мне всю мировую войну… Давай, Нюха, сарафанчик!… Давай халатик!… А потом той же верой и правдой он служил нам с Есениным во всех наших скитаньях по земле советской в годы военного коммунизма.

— А теперь послужит превосходной кроваткой нашему парню, — добавила будущая мамаша.

— Послужит, послужит! Не сомневаюсь в этом.

Извозчик нам подвернулся лет пятнадцати. Но не на шутку осанистый. А его пролетка просто сверкала на солнце свеженьким лаком.

Моего верного фибрового товарища я устроил на козлах.

— Валяй, брат, задирай на него ноги! — посоветовал я нашему осанистому вознице.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное