— Таиров только что объявил это. Было общее собрание. Все прыгали от радости. Старики выше всех. Уварова тоже прыгала.
Эта актриса играла комических старух.
— Понимаешь?
— Понимаю. Давай, Нюха, шубку.
— Театр едет во Францию, в Германию и, наверно, в Америку.
— Ух ты!
— В Париж… А?… Здорово?
Словно предугадав гастроли, Мартышка четвертый месяц занималась с француженкой языком и уже читала со словариком французские романы.
— В Париж, Толюха!
— И ты ведь поедешь.
Она сняла боты:
— А вот об этом еще надо подумать.
— Чего же тут думать?
— Как чего?…
— Ах, да… ты про это?
— Вот и давай решать.
— Нет, Нюша, решать будешь ты.
— Почему только я?
— Рожать-то тебе, а не мне.
— Но иметь сына или не иметь — это касается нас обоих. Не так ли?
Мы оба были уверены, что изготовляется мужчина.
— Или тебя это не очень касается?
Я ответил каким-то междометием.
— Вот, Толя, и надо решать: Париж или сын.
— Думай, Нюша. Хорошенько думай. И решай.
— А я уже давно решила. Конечно, сын.
Я поцеловал ее в губы и сказал:
— Ты у меня, Мартышка, настоящий человек. Совсем настоящий. Хотя носа у тебя действительно маловато. Впрочем, я с первого взгляда не сомневался, что ты настоящая.
— Дурень! Это ведь только влюбляются с первого взгляда.
— Нет, шалишь! Все самое большое и хорошее делается с первого взгляда. И влюбляются с первого, и не сомневаются с первого, и предлагают руку с сердцем с первого. Все, все!
— Между прочим, ты мне их еще не предлагал.
— Неужели забыл?
— Ага! Ты ведь такой рассеянный.
А ночью, в кровати, при потушенной электрической лампочке, я ей сказал:
— Знаешь, Нюха…
— Знаю, знаю. Спи.
Она, конечно, сразу поняла, что я собрался утешать ее.
— Подожди засыпать. Нюха.
— О-о-ой! — простонала она.
— Понимаешь, есть наши русские повадки, которых я терпеть не могу.
— По матушке посылать?
Я горячо возразил:
— Нет, эта очень милая! Я о других говорю. Ну, скажем, давать честное слово и не выполнять его.
— Спи, Длинный. Завтра дашь слово.
— Нет, я сегодня хочу дать. Сейчас.
— Вот беда! Пойми, мучитель: у меня утром ответственная репетиция.
Она готовила роль Коломбины в «Короле-Арлекине».
— Сплю! — и повернулась на левый бок.
— Стой, стой! Это чертовски важно!
— Ну, ей-богу, успеется. Мы ведь будем с тобой разговаривать… об очень важном… каждую ночь… еще лет пятьдесят подряд.
— Само собой! — воскликнул я, нисколько в этом не сомневаясь.
И, очевидно, не ошибся. Тридцать восемь лет мы уже проразговаривали.
— Так вот. Нюха, даю тебе слово, что когда нашему парню стукнет год…
— Пусть он еще сначала родится.
— За этим дело не станет. Так вот: когда ему стукнет год, мы со спокойной совестью оставим его на бабушку, а сами — в Париж!
— Что?…
— Везу тебя в Париж.
Ей сразу спать расхотелось:
— Ну да… везешь.
— Честное имажинистское!
Тогда Никритина немедля зажгла лампочку.
— А встречать нас с тобой будет на парижском перроне…
— Анатоль Франс! — ехидно вставила она.
— Нет, бери выше — Есенин.
— Есенин с Дункан! Ведь они к тому времени еще не разведутся.
— Пожалуй.
После этого мы проболтали до раннего утра, и она побежала на репетицию взволнованная, счастливая.
— Кланяйся Арлекину!
— Слушаюсь.
Его с блеском играл Николай Церетелли.
— Обязательно поклонись! Не забудь. А то ведь у нас передают поклоны только очень хорошо воспитанные люди. С гувернантками воспитанные.
— Значит, я обязательно забуду.
И убежала.
— Боты! Боты! Надень боты!
А поклониться своему партнеру она, конечно, забыла. Воспитывалась-то без гувернанток. Где там! С девяти лет зарабатывала на жизнь, давая уроки восьмилетним буржуйчикам.
— Ох, и строгая я была! — с гордостью вспоминала бывший педагог. — Но репетитор отличный. Девчонок чуть что за косы драла, а мальчишек кормила подзатыльниками.
— Помогало?
— Очень! Они такие успехи делали! Родители даже удивлялись: вот, мол, сама от горшка два вершка, а детей прекрасно воспитывает.
А ночью, после уайльдовской «Саломеи» (Никритина играла пажа: «Посмотри на луну. Странный вид у луны. Она, как женщина, встающая из могилы. Она похожа на мертвую женщину…»), так вот, после недлинного спектакля, как только мы потушили над кроватью электрическую лампочку, я сказал:
— Знаешь, Нюха, мне хочется дать тебе второе слово.
На этот раз она оказалась даже нетерпеливой:
— Имажинистское?
Любя наши стихи, с успехом читая их на концертах и зная нашу горячую веру в поэтический образ, Никритина принимала «честное имажинистское» по меньшей мере как дореволюционную клятву перед распятием.
— Давай, давай! Я честному имажинистскому верю.
Уж такая была верующая эпоха. Политические вожди верили в мировую революцию, поэты — в свои молодые стихи, художники — в свои бунтующие кисти, режиссеры — в свои спектакли с потухшей рампой и прожекторами, вспыхнувшими под потолком. В эту эпоху даже в Бога не верили с дерзкой верой в свое безбожие.
— Ну?
Это было самое ходовое никритинское словечко. Всегда и во всем торопясь, она и других неизменно поторапливала.
— Ну?
— Камерный театр надолго ли уезжает?
— Примерно на год.
— К его возвращению у меня будет написана пьеса.