Читаем Мой век, моя молодость, мои друзья и подруги полностью

Почти все собравшиеся для застольной репетиции уже имели свое собственное место на полочке Истории русского театра. Они хорошо знали это, всегда это помнили и соответственно держались как в жизни, так и в театре.

Улыбался один Качалов. У него было чувства юмора больше, чем у других. Да и к «полочке» относился свысока.

Через длинных-предлинных пять минут бог в третий раз взглянул на свои золотые часы.

Все минуты, часы и дни совершенно одинаковы только в глупой школьной арифметике. А жизнь, как мы знаем, это самая высшая математика. В ней все относительно: и любовь, и дружба, и доброта, и верность, и пространство, и время. Поэтому я и сказал: через длинных-предлинных пять минут.

— Очевидно, нам придется еще подождать Бориса Николаевича, — сказал бог таким тоном, каким он разговаривал в трагедии Шекспира «Юлий Цезарь».

Константин Сергеевич положил перед собой свои золотые часы, не защелкнув крышку с красивой монограммой.

Стало еще тише.

Только карманные часы тикали громко, как башенные.

Ливанов вбежал в репетиционную через двадцать две минуты. У него вспотели брови и галстук съехал налево.

Все, кроме Качалова, сидели с окаменевшими лицами.

— Простите, Константин Сергеевич! — сказал Ливанов грудным плачущим голосом. — Простите меня.

Бог, сощурясь, взглянул на циферблат с черными стрелками.

— Борис Николаевич, вы изволили опоздать на тридцать минут.

— Простите, пожалуйста, Константин Сергеевич!

— Как это могло случиться?

— Я… проспал, — тем же могучим плачущим голосом ответил Ливанов.

— Что-о?

Неприкрытая наглая откровенность сразила бога.

Литовцева метнула гневный взгляд на Василия Ивановича, потому что он прикусил верхнюю губу, чтобы не прыснуть смехом в такую трагическую минуту.

И… о кошмар! — он еще подмигнул Ливанову.

Растерявшийся бог повторил:

— Что-с?… Проспали?… Репетицию?

Других слов у него не было. Разнородные чувства переполнили голову и сердце. Воцарилась пауза, которая и для Художественного театра являлась необычной.

— Простите меня, пожалуйста, Константин Сергеевич.

— Вам, Борис Николаевич, надлежит просить прощения… вот… у-у-у… Нины Николаевны… у-у-у… Василия Ивановича… у-у-у… Ивана Михайловича… у-у-у… у всех… н-н-да… которых вы заставили ждать… нда-с… ровно тридцать минут… У меня часы Мозера… Вперед не убегают… Извольте-с просить прощения… Извольте-с… По очереди.

Бог широким жестом обвел всю окаменевшую полочку Истории русского театра.

— Простите меня, пожалуйста, Нина Николаевна… — начал Ливанов все тем же плачущим басом. — Простите меня, пожалуйста, Василий Иванович.

Сверкнув через пенсне смеющимися глазами, Качалов с театральной величественностью кивнул головой:

— Бог простит.

— В том-то все и несчастье, что наш бог простит его, — шепнула Литовцева.

— Вот увидишь, простит. Любимчик!

И плечики Нины Николаевны иронически продрожали.

Ливанов продолжал:

— Простите меня, пожалуйста, Иван Михайлович… Простите меня, пожалуйста, Алла Константиновна…

И т. д., и т. д.

— Ну-с, а теперь, Борис Николаевич, прошу занять свое место. Гм, гм. Но сначала поправьте галстук.

— Простите, Константин Сергеевич!

И Ливанов торопливо засунул галстук за жилетку.

Бог спрятал часы в жилетный карман, вытер большим полотняным платком лысину и взволнованно начал репетицию.

Она шла без перерыва три часа.

Выходя через маленькую одностворчатую дверь из репетиционной, Станиславский в полном отчаянии сказал Качалову:

— Какой ужас! Он сегодня великолепно репетировал. Великолепно. После этого! Н-н-да. Художественный театр кончился.

Василий Иванович поднял глаза на бога с некоторым удивлением. Оно было вызвано неожиданностью в сочетании этих фраз, столь противоположных: «Какой ужас…», «Великолепно репетировал…», «Художественный театр кончился».

— Если он мог великолепно репетировать, значит, с него как с гуся вода. Может, и остальные наши молодые артисты гуси? А? — И Станиславский повторил:

— Гуси? А? Тогда Художественный театр кончился.

После этого Качалов, обращаясь к Ливанову, частенько говорил:

— Ну, гусь!

Продолжаю неанекдоты о боге.

От смеха у Дункан порозовели ее маленькие уши. Мне стало завидно. Искреннему легкому смеху всегда завидуешь.

— В чем дело, Изадора? — нетерпеливо спросил я.

Она смеялась на свои мысли.

— Ты вспомнила что-то очень веселое?

— Да!

— Рассказывай.

Дункан закинула переплетенные кисти рук за мягкую шею. Жест обещал что-то лирическое.

— Рассказывай, Изадора. Ну!… Ну!…

Она полузакрыла веки.

Я уже перенял у Никритиной ее нетерпеливое «ну!». Так это всегда бывает в тесной жизни: сначала перенимают друг у друга словечки, фразы и жесты, а под конец жизни муж и жена делаются до смешного похожи один на другого.

— Это было ранней весной, — начала она в тоне классического рассказчика.

— Точней: на пороге ранней весны. Когда на всех улицах Парижа продают фиалки. Их бывает так много, что кажется, будто Париж, как модистка, надушился дешевенькой «Пармской фиалкой». Эти духи пахнут молодостью и счастьем. Ведь у счастья, так же как и у горя, есть свой запах. Не правда ли?

— Ты поэт, Изадора!

— Конечно. Как всякая актриса. Если она в актрисы определена небом.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное