"Не плакать! Молчать! Погромщики идут! Бить вас будут - слышите - би-и-ть!"
Дети застыли, раскрыв широко глаза, с мокрыми от слёз личиками.
Ребёнок не знает, что такое погромщики, он не может перестать плакать. Он плачет сильнее. Не в силах его успокоить, я зажимаю ему ротик рукой, чтобы погромщики не услышали, где мы плачем.
Мы понимаем, что сарай нам не годится. Чердак – лучше, больше подходит еврею. Еврей любит чердак, и мы туда эмигрируем.
Там оказывается наша золотая хозяйка и закладывает дровами дверь чердака для безопасности. И нам хочется ей целовать руку - не от благодарности и не от благородства, а скорее от мерзкой забитости, от животной трусости - как мышь, только что спасённая от кошки.
Повсюду - вопят и кричат, грабят и бьют, громят и убивают, и нам кажется, мы слышим подавленные рыдания выбивающихся из сил, агонизирующих евреев.
Так прошла эта чёрная ночь, чердачная ночь. Зачем заложила нашу дверь хозяйка дровами? Пусть бы нас перебили - чем лежать, спрятавшись и, кажется, слышать отдалённый плач избиваемых евреев - лучше и благородней быть убитыми. Но мы были не люди, а только мыши.
Когда кончилась эта свинцово-тяжёлая чердачная ночь, и в щели проник день, мы посмотрели друг на друга: смертельно-бледные лица, вытаращенные глаза, искривленные губы. И мы молчали: было стыдно смотреть дуг другу в глаза, стыдно говорить.
Малые дети держались лучше нас: лежали ослабшие, сиротливые, но в философском состоянии духа, с широко-раскрытыми глазами.
Когда рассвело, мы решились выглянуть через чердачные щели, узнать, что творится на нашей улице.
Не знаю, кто действовал в эту минуту на других улицах, но на нашей улочке бушевали, в основном, босоногие шейгецы лет двенадцати, с железными прутьями, ломами и топорами в руках. Глядя сквозь щель на таких воителей, хотелось пальцы кусать: отцы семейства, глупые отцы семейства забрались на чердак и сидят. На улицу пошли, наружу! Было бы благим делом нас оттуда вышвырнуть.
Но мы были ужасные трусы и пролежали на этих чердаках в боли и страхе целых двое суток сколько длился погром. В минуты "просветления", когда, как после сильной зубной боли, немного спадал страх, хотелось схватить нож и зарезаться. В такие минуты сердце болело и за невинных детей: конечно, их мучил голод. Конечно, их мучила жажда. Что им дать?
Вдруг - сильней крики погромщиков - и опять всё забыто, опять напал животный страх и все вконец растерялись.
На вторую ночь мы уже сильно ослабли. Лежали почти без дыханья, от детей не слышалось ни звука: то ли они живы, то ли умерли. Эти дивно мудрые цыплята поняли: сейчас им никто не поможет, и молчали.
Только изредка слышались тихие вздохи грудничков - словно трепетала душа. Но ими никто не занимался.
На рассвете после второй ночи дикие погромные звуки постепенно стихли. Кот, как видно, ушёл и мыши понемногу пришли в себя. И тут же заговорили по-человечески:
"Кажется, прекратилось? ..."
"Ничего не слышно ..."
"Тихо ..."
"Кончилось ..."
"Можно спускаться? ..."
"Погоди, кажется, я слышу голоса ..."
"Что ты говоришь? ..."
"Я слышу ..."
"Нет, тебе это кажется ..."
"Ага ..."
"Тихо ..."
"Если да ..."
"Нет ..."
"Прислушайся ..."
"Совсем тихо ..."
"Ш-ш-ш ..."
"И мне кажется ..."
"Я думаю ..."
"Я боюсь ..."
"Ага ..."
"Тихо ..."
"Таки тихо ..."
"Тихо ..."
"Точно? ..."
"Тихо, тихо ..."
Вдруг мыши слышат: кто-то лезет на чердак. Затаили дыхание, облились холодным, последним потом. Но это была хозяйская прислуга. Пришла сообщить, что можно спускаться.
"Слышите? Можно спускаться! Повторяю: можно спускаться. Можно спускаться. Можно спускаться".
Мыши поднялись, но что это была за ходьба: ноги, словно отнялись. С большим трудом сползли с чердака.
Собрались у нас в квартире. Пришла хозяйка, её муж и брат, увидев нас, были поражены. Хозяйка расплакалась. Хорош был вид у мышей!
Плач хозяйки лишил нас последней капли твёрдости. Сердце растаяло от жалости к себе, к детям, и мы все в голос расплакались, как осиротевшие дети у злой мачехи.
Не помню, как и когда мы успокоились. Как видно, хозяйка пришла в себя и нас успокоила. Конечно - она-то на чердаке не лежала.
Сразу занялись цыплятами: дали иммолока, чаю из хозяйского самовара, который принесла прислуга. Мы, взрослые, ничего не могли взять в рот. Голова кружилась, как от тысячелетнего голода.
Потом пришёл околодочный. Объявил, что уже можно выйти, что уже тихо, спокойно, и можно даже открыть магазины.
Спасибо за добрую весть. Очень добрый околодочный. Уже можно - сказал он - выйти на улицу. Очень добрый околодочный.
Как бы это ни было тяжело, но на улицу я вышел, на мачехину улицу. Там было тихо, как после войны. Мои друзья и знакомые, как я узнал, отделалсь испугом - если сам испуг не причинил вреда.