Двойная накачка во время дежурства свое дала. Человек ранен в бою. Ты что, не в курсе?
Так вот оно что! Вспомнился утренний налет, бой за сопкой, промчавшаяся мимо санитарная машина. Бойченко… Он, комиссар, начал, комполка добавил, не откладывая до вечернего разбора, на спокойную голову. И ринулся лихач, теряя всякую осторожность, — искупать вину. Проняков ощутил под сердцем давящую боль. Ладно, командир молод. Но он-то, комиссар, старый дурень, раскочегарился в капонире. Вот так, век живи — век учись… Он стоял сгорбясь, казнясь и не поднимая глаз.
— Тяжело ранен?
— В руку, может, обойдется. Уцелел чудом. Тридцать пробоин. А немца сбил.
— Когда к нему можно зайти?
— Завтра с утра. А теперь пошли — инспектор, неудобно.
— Ступай, что-то аппетит пропал, — покачал головой Проняков. — Ступай, ступай, я загляну на инструктаж.
Ровно в 14.45 в штаб 2-й эскадрильи, где проходил инструктаж, позвонили с КП: «Всем в воздух!» И еще Антонов, пригласив к телефону комиссара, просил назначить по своему усмотрению двух новичков в резерв. Первым комиссар назвал лейтенанта Бесподобного и тут же ощутил на себе горячий, умоляющий взгляд Глушкова. Он понимал, что значит для того разрешение на вылет: амнистию от собрания, где новичку придется туго. Только сейчас вдруг ощутил комиссар, каково этому человеку стоять перед сотней глаз с таким обвинением. Остряки, чего доброго, приклеят прозвище, что-нибудь вроде «суеверной бабушки» — век не отмоешь…
— Вторым — Глушков, — будто кто-то за него произнес вызывающе звонко и весело.
Покровский, застегивая на ходу куртку, уже командовал:
— По машинам!
Летчики, сыпанув к дверям, на миг образовали пробку, через мгновение их точно ветром сдуло. Комиссар вышел последним. Со стороны КП к самолетам, сдерживая бег и деликатно озираясь на полноватого, неспешного в шаге инспектора, торопился Сгибнев. И комиссар подумал, что Сгибнев не зря подгадал сопровождать инспектора ко времени вылета. На обратном пути непременно ввяжется в бой над заливом. А то, что немцы не упустят каравана, сомнений не было.
Он ощутил в озябших пальцах тетрадь, с тоской глядя на исчезавших в капонирах летчиков, сложил ее вдвое и сунул в карман.
К этой-то пожелтевшей тетради, в которой кроме деловых будничных пометок были обстоятельные описания важнейших событий, я и обращаюсь много лет спустя, вместе с Проняковым заново переживаю тот памятный день. Все так живо, будто произошло лишь вчера, и мы с Филиппом Петровичем не седые дяди, а совсем еще молодые вояки, оба тридцатилетние. А тридцать лет на войне самый расцвет — помирать не надо.
Итак, тетрадь: