Читаем Мои знакомые полностью

— Разве заснешь? Заведу-ка машину — и на стационар. Хлебнешь там воздуху, а заодно и полевой жизни… Как?

— Пожалуй.

Старенькая «Волга», смутно белевшая в темноте, долго не заводилась, однако в дороге вела себя сносно, и вскоре мы вкатили в подросший ельник, каких много сейчас на Куршской косе. То там, то здесь сквозь зеленую гущу посверкивали одинокие огоньки времянок. Людей пока немного, объяснил Марк, всего несколько человек — сезон миграции только еще на подступах.

— Ступай за мной, — сказал Марк, покидая машину.

Худощавая его фигурка в темном облегающем свитере в двух шагах была с трудом различима. Я шел на ощупь, раздвигая колючие посадки, пока не наткнулся на стенку, отливавшую прожелтью в свете дальнего фонаря. Будка — дощатый домишко, обитый изнутри портретами кинозвезд и старыми картами птичьих миграций, — выглядела весьма экзотично. В ней был столик, полочка с туалетным набором и старая ободранная тахта со спальным мешком, утепленным матрацами. Будка, по словам Марка, принадлежала научному сотруднику Владимиру Паевскому, которого вот-вот ждали из Ленинграда. Стенки подрагивали от порывов балтийского ветра, и было здесь довольно сыровато. Марк, перехватив мой взгляд, рассмеялся:

— Если вдруг появится хозяин, не вздумай морщиться, эта будка — его гордость, сам ее строил. Говори, что все прекрасно, тогда получишь еще и подушку. Постель у него пока на базе.

«Как бы хозяин вообще меня не вытурил. Забрались без спросу в чужое жилье». Мою растерянность как бы подкреплял весь вид Марка, колдовавшего с керосиновой лампой, в тусклом свете которой его смуглый облик в живописной шапке кудрей напоминал контрабандиста со старинной испанской фрески.

Ветер распахнул дверь, обдав резкой морской холодюгой.

Я представил, как мне тут ночевать, давно отвык от походной жизни, но внутренне уже смирился, в конце концов станет холодно — согреюсь: в портфеле у меня были предусмотрительно припасены термос и пачка печенья.

— До утра, — сказал на прощанье Марк. И объяснил, что кухня вот там — от порога шагов сто по тропке.

— А подъем?

— Кто когда. Каждый занят своим делом, у каждого свое расписание. А вот кольцевать всем-всем вместе. Правда, сейчас еще не сезон.

Он ушел, а я прилег на скрипнувшую пружинами тахту, прислушиваясь к тонкому позваниванию стекла под шквальными порывами ветра. Шумел ельник, постанывали сосны. И вдруг вспомнилась ночь сорок пятого, в здешних местах распутица, в которой увязли подбитые немецкие машины, одна из которых с крытым кузовом стала для меня и моего помкомвзвода Халупы пристанищем-времянкой. Это было километрах в тридцати отсюда, мы выдвигались немцам во фланг, чтобы на рассвете своими пулеметами отрезать их от моря. Так же пахло соленым промозглым ветром, по горизонту плыли огненные трассы, и вдали смутно угадывалась эта самая коса, обжитая ныне учеными.

На рассвете с боем ворвались в какой-то хуторок, не то селенье, пробираясь сквозь завалы трофейной техники. И было солнце, и уходящие вдаль баржи немногих прорвавшихся немцев, и пляжи, заваленные убитыми, и в синем разметенном ветром небе звено наших штурмовиков, летевших на косу под салютную пальбу нашей пехоты.

Должно быть, летчики тоже хотели отсалютовать, в последний раз пройдясь над засевшими на косе остатками фашистских войск. Но вдруг небо покрылось белым горохом зенитных разрывов, и самолеты один за другим, сбивая пламя, ринулись вниз, в зеленую пучину, неслышные издали всплески один за другим потрясли наши сердца, столько пережившие за войну.

— Обидно, — сказал Халупа, — помирать после войны.

Вот тогда мы и рванулись на эту косу, мстя за погибших товарищей, которых никогда не видели. Мы, последние свидетели их геройской жизни.

Но еще долго пришлось выкуривать немцев с этой косы, мечом врезавшейся в море на сотню с лишним километров. Странно было сейчас ощущать себя здесь, в ночи, в будке незнакомого мне Паевского, среди людей, занимавшихся самой мирной профессией на земле — изучением птичьей природы.

Холод поднял меня на рассвете, еще хватило усердия умыться под холодным, в каплях росы, умывальником, побрившись туповатой бритвой, заправленной в железный станочек. Два глотка остывшего тепловатого чаю, отдававшего пластмассой, — и пешочком променад в сторону гудевшей прибоем Балтики. Совсем по-военному, только годы уже не те и от сигареты горчит во рту. Открывшееся море проникло во все мое существо холодом бурунной волнующейся пустыни с кричащими чайками.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже