В комнате повисла тишина. Как понять капитана, в самом деле списан второй или его оставят, ограничась выговором? Ведь приказ официально не объявлен? В другой раз многие, может, и рады были бы смягчению наказания, примеряясь к собственным грехам. Но на судне никому ничего с рук не сходило, даже в мелочах, а тут?.. Само по себе отступление капитана от данного слова в этой деликатной ситуации в присутствии прибывшего «защитника» — теперь уже было ясно — защитник! — как бы рушило представление о справедливости, чего никто простить не мог, и это было ясно видно в глазах команды, хмуро глядевшей на капитана: «Что же ты, орел наш? Крылья к небу, а сам в кусты?» И Санька вдруг понял, что это и есть главная сила жизни — суд совести, перед которым не устоишь. Иначе сломался в собственных глазах и никогда себе не простишь. При всем сочувствии к капитану, есть вещи посильней личной привязанности, благодарности, дружбы…
— Тут есть мнение выслушать коллектив, только и всего, — совсем тихо вымолвил капитан, с улыбкой глянув на сидящих.
— Бесполезно!
Саньку будто кто подтолкнул — словно вырвалось само собой, еще до того, как он поднялся, встретив взгляд капитана, в котором ждущая открытость сменилась легким недоумением. И Санька повторил, не поднимая глаз, упершись ими в капитанский китель.
— Бесполезно, Иван Иваныч, я сам просил за него, а потом понял — попусту.
— Как попусту, что ты мелешь? — снова не выдержал Мухин, видимо не знавший подоплеки событий, зачастил в юношеском своем азарте: — А коллектив, по-твоему, ноль? Важно чтобы он понял свои ошибки…
— Дело не в ошибках, а в натуре. Мы для него так, поросята, а он — гусь. У него свой язык, общего не найдем. Так уж он воспитан — по-барски, все ему позволено.
В комнате одобряюще зашумели, послышались выкрики: «Верно, валяй, штурвальный!», «Взяли сачка на судно!», «Сынок папкин!» Мухина потянули за робу, силком усадив на место, — он все рвался досказать свое. Но тут вскочил «защитник», подняв обе руки, и весь вид его был таков, словно он собрался гасить непредвиденный пожар. Он солидарно кивнул растерявшемуся Мухину, а в Саньку гневно ткнул пальцем:
— Вы… не знаю как вас, много на себя берете! Комсорг прав, и нечего коллектив баламутить. Может, у вас личные счеты — свести решили под шумок? А кто дал право? Ишь, судья верховный, шустряк…
У Саньки даже горло перехватило от обиды, впервые так больно ощутил чужое лицемерие, грубость какой-то нечестной игры, родившую вдруг острую, граничащую с ненавистью беззащитность.
— Какой я судья, — с трудом вымолвил в упавшей тишине Санька. — А ваш подзащитный даже на собрание не явился, привык за дядиной спиной.
— Точно, — вдруг поддержал его голос Мухина, — тут ты прав, и нечего старшим товарищам заниматься демагогией. Но выслушать мы Юшкина должны, потому что…
— Согласен, полностью согласен с вами! — перебил его представитель. — Только прошу учесть необходимость объективности. Лично я давно Юшкина знаю, парень как парень, может быть, слегка заносчив, но мы и не таких перековывали, тем более что «барское воспитание» и вовсе неуместно. Отец его ветеран флота, заслуженный фронтовик, и не хотелось бы его огорчать…
— Это к делу не относится! — резко вставил капитан, и лицо его стало багровым. — Речь о сыне, а не о заслугах отца. Сам взрослый.
Представитель осекся, растерянно косясь на капитана — не ослышался ли. Но капитан не дал ему времени на размышления, поднявшись над столом и всем своим видом показывая, что он намерен продолжать. Голос его снова стал тих и четко слышим в упавшей тишине.
— Вам, Стах, даю справку. Во-первых, я имел в виду не ваше… не только ваше мнение, а также и других товарищей, но прежде всего свое собственное. Я пока что капитан и отвечаю за свои действия. Во-вторых, приказ о Юшкине не отменен. Но поставить его перед лицом коллектива мы обязаны, независимо от того, считается он с нами или нет. Это его дело. Здесь не детский сад — нянчиться с ним. Слишком накладно. Где он, кстати? Или тоже в смене?
— А что ему смена? Он уже почти дома.
— Его ж от работы отстранили.
— Кто там ближе к дверям? — спросил капитан. — Елохин, сходите-ка, будьте добры, за ним в кубрик.
Елохин тотчас вышел. Санька сидел, потупясь, с горячим лицом, боясь поднять глаза на капитана. Как он мог усомниться в его принципиальности? Сейчас он чувствовал себя так, будто сунул человеку руку в карман и вытащил на свет божий ворованный рубль, который сам же и подложил, будь оно все проклято. В эту минуту он ненавидел себя — не простит ему капитан и будет прав. Нет, не последствий для себя боялся, думал лишь о том, как воспримет капитан сомнение в его честности. И ведь оправдаться нельзя, слов не найдешь, и это было самое ужасное — потерять себя в глазах капитана. То просил за Юшкина, либеральничал, тряпка, то запел по-иному, поддавшись минуте, мать твою так… И не виноват вроде бы: сказал, что думал, а вот как обернулось — стыдно человеку в глаза смотреть.