Стоило мне после школы замешкаться на площадке для игр или забежать на почту за письмами и послушать, о чем толкуют у стойки с сигарами, и домой я возвращался в сумерках. Солнца уже не было, промерзшие улицы, голубея, уходили вдаль, в окнах кухонь слабо мерцал свет, и, пробегая мимо, я слышал запах еды, которую готовили на ужин. Прохожие на улицах попадались редко — все спешили поскорей очутиться в тепле. Горячие печки притягивали как магнит. У стариков, которых вы встречали на улице, виднелись только красные носы, торчавшие между заиндевевшими бородами и большими плюшевыми шапками. Молодые люди проносились вприскочку, засунув руки в карманы и норовя прокатиться по ледяной дорожке вдоль тротуара. Ребятишки в ярких шапках и шарфах, не успев переступить порог, пускались бегом, похлопывая себя по бокам руками в варежках. Когда я приближался к методистской церкви, до дома оставалось ровно полпути. Помню, как я радовался, если в церкви горел свет и цветные стекла сияли навстречу, пока мы шли по замерзшей улице. В мрачную зимнюю пору люди испытывают ту же потребность в ярких красках, что лапландцы в жирах и сахаре. Сами не зная почему, мы обычно останавливались у церкви, если она была освещена по случаю спевок хора или проповеди, и, дрожа от холода, болтали под ее окнами, пока ноги наши не превращались в ледышки. Нас манили пестрые зеленые, красные и синие стекла витражей.
Не меньше этих цветных стекол влекли меня к себе в зимние вечера огни в окнах Харлингов. В их теплом просторном доме тоже все радовало глаз. После ужина я хватал шапку, засовывал руки в карманы и поспешно, будто за мной гналась нечистая сила, нырял в дыру в изгороди. Конечно, если мистер Харлинг был дома и на шторе в западной пристройке я замечал его тень, я поворачивал и возвращался к себе кружным путем, через улицу, обдумывая, что бы мне почитать, раз придется сидеть с моими стариками.
Но после таких разочарований еще праздничней казались вечера, когда мы разыгрывали шарады или устраивали костюмированные балы в задней гостиной, причем Салли всегда наряжалась мальчишкой. В ту зиму Френсис учила нас танцевать и после первого же урока сказала, что у Антонии получается лучше всех. По субботам миссис Харлинг проигрывала нам старые оперы — "Марту", "Норму", "Риголетто" — и тут же рассказывала их содержание. Каждый субботний вечер походил на праздник. Гостиная, задняя гостиная и столовая были натоплены, сияли огнями, кругом стояли удобные кресла и диваны, на стенах висели яркие картины. У Харлингов всем было легко и уютно. Антония подсаживалась к нам с работой — она уже научилась шить себе красивые платья. После долгих зимних вечеров в прерии, которые она просиживала с угрюмо молчавшим Амброшем и ворчливой матерью, дом Харлингов, по ее словам, казался ей просто раем. Как бы она ни устала, она всегда была рада наготовить нам домашних конфет или шоколадного печенья. Стоило Салли пошептать ей на ухо или Чарли мигнуть три раза, и Антония срывалась с места и снова раздувала огонь в плите, хотя уже приготовила на ней в этот день завтрак, обед и ужин.
Пока мы сидели в кухне, ожидая, когда будет готово печенье или остынут конфеты, Нина подговаривала Антонию что-нибудь рассказать — про теленка со сломанной ногой, про то, как Юлька спасла индюшат, которые чуть не утонули в половодье, или про то, как справляют рождество и свадьбы в Чехии. Нина переиначила по-своему историю рождества Христова и, несмотря на все наши насмешки, была уверена, что Христос родился в Чехии незадолго до того, как Шимерды оттуда уехали. Мы все любили слушать Тони. У нее был на редкость своеобразный голос: низкий и хрипловатый, в нем словно билось ее дыхание. О чем бы она ни говорила, слова, казалось, шли от самого ее сердца.
Однажды вечером, когда мы чистили грецкие орехи для конфет. Тони рассказала нам такую историю.
— Миссис Харлинг, а вы слышали, что случилось прошлым летом у норвежцев, когда я там молотила? Мы работали у Иверсонов, я возила зерно на телеге.
Миссис Харлинг вошла в кухню и подсела к нам.
— Неужели ты сама и зерно в закрома закладывала, Тони? — Она знала, какая это тяжелая работа.
— Ну, а как же, мэм, конечно. У меня получалось не хуже, чем у толстяка Андерна, что возил на другой телеге. Один день был страшно жаркий. Когда мы вернулись в поле после обеда, спешить никому не хотелось. Мужчины впрягали лошадей и запускали молотилку, а Оле Иверсон наверху резал перевесла. Я сидела у стога соломы — пряталась от солнца. В тот день я прямо задыхалась от жары, да и лошадь моя шла не первой. Солнце так пекло, будто решило спалить землю. Вдруг вижу, по стерне к нам идет какой-то человек, и, когда он подошел, я сразу поняла, что это бродяга. Башмаки у него прохудились, пальцы торчали наружу, не брился, видно, уже давно, а глаза красные, страшные, словно он больной. Подходит прямиком ко мне и заводит разговор, точно давно меня знает. "Пруды, — говорит, — в этой округе обмелели, так что в них и утопиться нельзя".