Я понимал, что, если я вскоре не уеду из Лондона, мне наскучит безделье. Мне было жаль покидать Англию, но моя слава уже дала мне все, что могла дать. Я возвращался очень довольный, но и с некоторой грустью; позади оставались не только шум похвал и приемы у богатых и знаменитых людей, старавшихся меня развлечь, но и горячая искренняя любовь простых англичан и французов, которые толпами ждали у вокзалов Ватерлоо и Гар-дю-Нор, чтобы только приветствовать меня. Я испытывал страшную неловкость, когда меня чуть не бегом тащили мимо них и так быстро вталкивали в такси, что я даже не успевал им что-нибудь сказать, — у меня возникало тоскливое чувство, точно я на ходу топтал цветы. Позади осталось и мое прошлое. Побывав на Кеннингтон-роуд, пройдя под окнами дома номер 3 на Поунэлл-террас, я словно поставил точку. Теперь я был готов уехать в Калифорнию и вернуться к работе, ибо только работа придавала смысл жизни — все остальное была суета.
XVIII
Вскоре после моего приезда в Нью-Йорк мне позвонила Мари Доро. Позвонила Мари Доро! Что бы это значило для меня несколько лет тому назад! Я пригласил ее позавтракать со мной и сразу после завтрака отправился на утренник — смотреть пьесу «Полевые лилии», в которой она играла.
Вечером я обедал с Максом Истменом, его сестрой Кристаль Истмен и Клодом Мак-Кей, ямайским поэтом и рыбаком.
В последний день моего пребывания в Нью-Йорке мы с Фрэнком Харрисом посетили тюрьму Синг-Синг. По пути он рассказал мне, что пишет сейчас автобиографию, но боится, что слишком поздно взялся за это дело.
— Я становлюсь стар, — сказал он.
— Старость имеет свои преимущества, — возразил я, — ее не так легко запугать здравым смыслом.
Фрэнк хотел повидать Джима Ларкина, ирландского повстанца, организатора рабочих союзов, отбывавшего в Синг-Синге пятилетний срок заключения. По словам Фрэнка, Ларкин, блестящий оратор, был осужден предубежденными против него судьей и присяжными по ложному обвинению в попытке свергнуть правительство. Слова Фрэнка подтвердились; губернатор Эл Смит отменил приговор, но Ларкин к тому времени успел отсидеть несколько лет.
В тюрьмах всегда испытываешь странное чувство, — кажется, будто там приостановлена жизнь человеческого духа. Старые здания Синг-Синга овеяны мраком средневековья: в маленькую, узкую каменную камеру набивали по четыре, а то и по шесть заключенных. В чьем дьявольском мозгу могла зародиться мысль о таком ужасе?! В час нашего посещения камеры были пусты — всех заключенных, кроме одного молодого человека, вывели на прогулку. Погруженный в мрачное раздумье, он стоял у открытой двери своей камеры. Сопровождавший нас начальник тюрьмы пояснил нам, что вновь прибывающие арестанты с долгими сроками заключения, прежде чем попасть в новые, модернизированные здания тюрьмы, проводят первый год в старой тюрьме. Я прошел мимо молодого человека в его камеру, и меня сразу охватил страх, что отсюда нет выхода.
— Боже мой, — вскрикнул я, быстро выходя из камеры, — это же бесчеловечно!
— Вы правы, — с горечью шепнул молодой заключенный.
Начальник тюрьмы, очевидно незлой человек, объяснил, что Синг-Синг переполнен — нужны ассигнования на постройку новых зданий.
— Но о нас вспоминают в последнюю очередь — никто из политиков не интересуется тюремными условиями.
Длинное узкое помещение с низким потолком, где приводились в исполнение смертные приговоры, напоминало классную комнату: там стояли скамьи и столы для репортеров, а против них — дешевая деревянная мебель — электрический стул. С потолка к нему спускался шнур электропроводки. Ужас этой комнаты подчеркивался ее простотой, отсутствием какой бы то ни было драматичности, и это было страшнее самой зловещей плахи. Позади электрического стула — дощатая перегородка, куда сразу после казни оттаскивали труп и там производили вскрытие. «В случае, если электрический стул не до конца справляется со своей функцией, приговоренного немедленно обезглавливают хирургическим способом», — сообщил нам врач, пояснив попутно, что температура крови в мозговых сосудах непосредственно после казни бывает обычно около 212 градусов по Фаренгейту.
Из камеры смерти мы вышли шатаясь.
Фрэнк спросил о Джиме Ларкине, и начальник тюрьмы, в виде исключения, разрешил нам свидание, хотя это и было против правил. Ларкин работал в обувной мастерской — там он и встретил нас, красивый, высокий человек, около двух метров ростом, с пронизывающим взглядом голубых глаз и милой улыбкой.
Несмотря на радость встречи с Фрэнком, Ларкин явно был чем-то обеспокоен, нервничал и стремился как можно скорее вернуться к работе. Даже заверения начальника тюрьмы его не успокаивали.
— Нехорошо, что у меня посетители в рабочие часы. Это производит дурное впечатление на остальных заключенных, — пояснил Ларкин.