Года два мать чувствовала себя совсем хорошо. Но во время съемок «Цирка» я получил известие, что она заболела. У нее когда-то уже было воспаление желчного пузыря, но тогда она довольно быстро оправилась, а на этот раз врачи предупредили меня, что наступивший рецидив опасен для жизни. Мать поместили в больницу Глендейл, но врачи не рекомендовали оперировать ее из-за крайней слабости сердца.
Когда я приехал в больницу, она была в полубессознательном состоянии — ей дали большую дозу болеутоляющего.
— Мама, это я, Чарли, — шепнул я, мягко пожимая ее руку. Она слабо ответила на мое пожатие и открыла глаза. Она попыталась сесть, но была слишком слаба для этого. Она металась, жаловалась на боли. Я попытался успокоить ее, говорил, что она скоро поправится.
— Может быть, — устало шепнула она, снова пожала мою руку и впала в беспамятство.
На другой день, во время съемки, мне сказали, что она скончалась. Я был к этому готов — врачи предупредили меня. Я остановил работу, снял грим и поехал в больницу с Гарри Кроккером [92]
, моим вторым режиссером.Гарри остался ждать меня в коридоре, а я вошел в палату и сел на стул между окном и ее кроватью. Занавеси были приспущены. За окном ярко светило солнце, в палате царила полнейшая тишина. Я сидел и смотрел на эту маленькую фигурку на кровати, на запрокинутое лицо, на закрытые глаза. Даже после смерти ее лицо выражало смятение, словно она боялась, что и там ее поджидают новые горести. Как странно, что ее жизнь должна была закончиться здесь, вблизи Голливуда, вблизи всех его ничего не стоящих ценностей, за семь тысяч миль от Лэмбета, от земли, надорвавшей ей сердце.
На меня нахлынули воспоминания — воспоминания о той борьбе, которую матери приходилось вести всю жизнь, о ее страданиях, ее мужестве, о трагически, впустую растраченной жизни… и я заплакал.
Прошло не меньше часа, пока я, наконец, оправился и смог выйти из палаты. Гарри Кроккер все еще был тут, я извинился, что заставил его ждать так долго, но он, конечно, понимал меня, и мы с ним в молчании вернулись домой.
Сидней, оказавшийся в это время в Европе, был болен и не смог приехать на похороны. Мои сыновья Чарли и Сидней приехали со своей матерью, но я их не видел. Меня спросили, не хочу ли я кремировать маму, но меня ужаснула даже самая мысль. Нет, я предпочитал предать ее тело земле, на зеленом голливудском кладбище, где она лежит и сейчас.
Не знаю, удалось ли мне воспроизвести образ, достойный моей матери. Я знаю лишь, что она мужественно и весело несла свой крест в жизни. Самыми замечательными ее качествами были доброта и отзывчивость. Хотя сама она была религиозна, она любила грешников и себя считала такой же грешницей, как все. В ней не было ни грана пошлости. Какими бы раблезианскими выражениями она порой ни пользовалась, они всегда звучали уместно и образно. Несмотря на ту нищету, в которой мы были вынуждены жить, она уберегла нас с Сиднеем от влияния улицы и внушила нам, что мы не просто нищие, что мы — не такие, как все прочие обитатели трущоб, что у нас — особая судьба.
Сэм Голдвин дал обед в честь приехавшей в Голливуд скульптора Клер Шеридан, чья книга «От Мэйфер до Москвы» произвела сенсацию. В числе приглашенных был и я.
Клер, высокая, красивая женщина, была племянницей Уинстона Черчилля и происходила по прямой линии от Ричарда Шеридана. Она была первой англичанкой, побывавшей в России после революции.
Хотя ее книга была проникнута симпатией к большевикам, она не вызвала особого негодования — американцев сбивала с толку принадлежность Клер к высшей английской аристократии. Ее приглашали в лучшие дома Нью-Йорка, и она даже сделала несколько бюстов по заказу местных магнатов. Она лепила, кроме того, Герберта Суопа, Бернарда Баруха и многих других. Я познакомился с ней в ту пору, когда она со своим шестилетним сыном Дикки ездила с лекциями по стране.
Клер жаловалась, что в Штатах трудно заработать на жизнь скульптурой.
— Американцы ничего не имеют против того, чтобы их жены позировали для портретов, но сами позировать не желают — они слишком скромны.
— А я скромностью не отличаюсь, — заметил я.
И мы договорились, что ее глина и инструменты будут доставлены ко мне домой, и после второго завтрака до вечера я буду ей позировать. Клер умела втягивать собеседника в разговор, и скоро я уже из кожи вон лез, чтобы только не ударить в грязь лицом. Когда бюст был уже почти готов, я внимательно разглядел его.
— Голова преступника, — заметил я.
— Напротив, голова гения, — ответила она с притворной торжественностью.
Я рассмеялся и стал развивать теорию о тесном родстве гениев и преступников: те и другие крайние индивидуалисты.
Она рассказала мне, что с тех пор, как начала читать лекции о России, она чувствует себя в обществе отверженной. Я знал, что Клер по натуре не публицистка и ей чужд политический фанатизм.
— Вы написали очень интересную книгу о России — и остановитесь на этом, — сказал я. — Зачем вам соваться в политику? Навлечете на себя неприятности.