Казалось, что чуть ли не каждый прохожий на Бродвее имеет отношение к театру или какому-нибудь другому зрелищному бизнесу. Повсюду — на улице, в ресторанах, в отелях и универмагах — можно было встретить актеров драмы, артистов варьете, циркачей, эстрадников, всегда занятых профессиональными разговорами. На каждом шагу упоминались имена театральных антрепренеров: Ли Шуберта, Мартина Бека, Уильяма Морриса, Перси Уильямса, Клоу и Эрлангера, Фромана, Салливана и Консидайна, Пентэджа. Даже уборщицы, лифтеры, официанты, вагоновожатые, бармены, молочники и булочники — все говорили на одном и том же профессиональном жаргоне. На улице можно было услышать, как пожилые женщины, с виду обыкновенные фермерши, обменивались впечатлениями: «Он только что вернулся с трехразовых у Пентэджа [21] на Западе. Дайте ему настоящий материал, и он сделает классный номер». «А вы видели Ола Джолсона [22] в «Зимнем саду»? — спрашивал швейцар. — У Джейка все на нем только и держится».
Газеты ежедневно посвящали театру целую страницу, напоминавшую отчет о скачках: в зависимости от успеха и длительности аплодисментов номера ревю «приходили» первыми, вторыми или третьими, словно беговые лошади. Мы еще не начали скачку, но мне, конечно, уже не терпелось узнать, какое место мы займем на финише. Нам предстояло играть у Перси Уильямса всего полтора месяца, а дальше у нас не было ангажемента. От нашего успеха зависел срок дальнейших гастролей в Америке. Если мы провалимся, придется возвращаться в Англию.
Мы сняли на неделю зал, чтобы репетировать свой скетч «Вау-Ваус». У нас в труппе был старый эксцентрик, знаменитый клоун из театра «Друри-лейн». Ему уже было за семьдесят, он обладал глубоким звучным голосом при очень плохой дикции, а почти всю экспозицию скетча должен был пояснять зрителю именно он. Старик никак не мог выговорить даже самой простой реплики и на премьере понес такую тарабарщину, что даже мы не могли разобрать.
В Америке труппа Карно имела хорошую репутацию. В программе, составленной из номеров превосходных артистов, мы были главной приманкой. И хотя мне очень не нравился наш скетч, я, конечно, старался сделать все, что в моих силах, чтобы содействовать его успеху. Я надеялся, что, может быть, Карно окажется прав, и скетч — именно «то, что нужно Америке».
Не стану описывать, как я волновался в вечер премьеры перед выходом на сцену, какая неуверенность в своих силах мучила меня и как меня смущали американские актеры, стоявшие за кулисами и смотревшие на нас. В Англии моя первая острота неизменно вызывала хохот и служила своего рода барометром, по которому можно было определить, как будет воспринят весь скетч. Мы изображали туристов, расположившихся на лоне природы. Я выходил из палатки с чашкой в руке.
«Арчи (я). Доброе утро, Хадсон. Не дадите ли вы мне немного воды?
Хадсон. С удовольствием. А зачем вам вода?
Арчи. Хочу принять ванну. (В публике легкий смешок, сменяющийся гробовым молчанием.)
Хадсон. Как вы спали сегодня, Арчи?
Арчи. Ужасно! Мне приснилось, что за мной гоняется гусеница».
В зале по-прежнему стояла мертвая тишина. Мы продолжали что-то бубнить, а лица у актеров-американцев за кулисами все больше вытягивались. Впрочем, они скоро ушли, не досмотрев нас до конца.
Это был глупый и скучный скетч: я предупреждал Карно, что им нельзя открывать гастроли. В нашем репертуаре были гораздо более смешные скетчи, такие, как «Ринк», «Воры в смокингах», «Почтовая контора» и «Мистер Перкинс, член парламента», которые, несомненно, понравились бы американской публике. Но Карно был очень упрям.
Провал в чужой стране, мягко выражаясь, мало приятен. Было невыразимо тягостно каждый вечер выступать перед холодно невозмутимыми зрителями с многословными и добродушными английскими шутками. В театр и из театра мы старались проходить как можно незаметнее. Полтора месяца мы терпели этот позор. Другие артисты, выступавшие в той же программе, чурались нас. Когда мы перед выходом, подавленные и униженные, собирались за кулисами, у нас было такое чувство, будто пас сейчас поставят к стенке и расстреляют.
Хотя я чувствовал себя одиноким и посрамленным, я был рад, что живу один, — по крайней мере, мне не приходилось делиться с другими своим унижением. Весь день я гулял по улицам, таким длинным, что, казалось, они ведут в никуда. Я заходил в зоологические сады, в парки, аквариумы и музеи. После нашего провала Нью-Йорк представлялся мне слишком большим, его небоскребы слишком высокими, а царивший в нем дух конкуренции — неодолимым, всеподавляющий. Великолепные здания на Пятой авеню были не домами, а памятниками чьего-то успеха. Эти вздымающиеся ввысь роскошные сооружения и нарядные магазины будто напоминали мне каждую минуту, что я оказался здесь ни к чему не пригодным.