Читаем Моя борьба полностью

Писатель посмотрел на ее голые ноги в красных туфлях. В СССР считалось, что проститутки носят красные туфли. Что это их отличительный знак. Одна Машка ходила здесь в красных… Машка вспомнила мужа своей матери, пославшего ее «на хуй». Этот ее муж, он был простым мужиком. И это в писателе говорила его натура. «Пошла ты на хуй» сказал не писатель, а тот, харьковский тип, работающий на литейном заводе, отливающий сталь, близорукий, но очков не носящий, какие, на хуй, очки там на заводе, это не для заводских, это мужик говорил, а не писатель, и мужик этот мог дать бабе в морду. Как ни странно, Машка его за это любила. Не за то, что мог побить, но в то же время и за это, получалось. За то, что никакой он не писатель, на самом деле.

А в Машке уже говорили ленинградские подворотни, которые навсегда оставляют свои ссадины. Как на Бродском, говорящем «старик, чувак…» ленинградские эти подворотни, в которых дули все ветра, Ветроградские подворотни, в которых стояли парочки, девушку прижимали к стене… где играли на гитарах, провожая кого-то в мини-юбке взглядами и песенкой: «Пальцем трешь штукатурку… Я ведь знаю, что ты от меня ночью бегаешь к турку!» и с визгом, стеганув чем-то по голым ляжкам, непонятно чем, отскочившим на резинке, орали там: «А укуси меня за талию! А укуси меня за грудь! А укуси меня за жопу! А укуси за что-нибудь!» на мотив рока, «Аааа!», а из двора звали: «Валерка! Сволочь, иди домой?» — мама чья-то…

— Иди ты сам на хуй!

— Я больше не приду.

— Ну и не приходи, — она-то думала, что он ее уговаривать будет, просить: «Мария, вернись!»

— Пизда… ну и на хуй… — он уже шел.

Уходил уже писатель, уже спиной к Марии он был. И она пошла к своим запертым — поэтому в них и не было этих ребят! ленинградских, потому что заперты они были! жизнь подворотни была перенесена в кафе, а что там за жизнь… — воротам, открыла их и посмотрела на улицу Святого Спасителя: писатель свернул на Сен-Дени. Она вошла во двор… а там, в Ленинграде, даже будущий искусствовед знал эту жизнь подворотен, потому что проходил в них каждый день…

Вот она пришла. Сняла пальто и села на стул. Грустно посмотрела на свое жилище, на кота, на мужчину, уже в брюках, протягивающего ей стакан вина, на фото писателя и сказала. «Он больше не придет». Вот что она сказала, а не радостно сообщила: «Шери, я твоя!», бросившись сосать хуй этому самому шери. Писатель, ты дурак! Ты ничего не понял в своей девушке русской, которая тебе иногда казалась девушкой черной. «Вот с таким темпераментом, должно быть, черные девушки!» — думал ты. Ты думал, что она придет и, не передохнув, бросится к французу и, извиняясь, что к ней пришел другой мужчина, скорее-скорее задобрить его, извиняясь, хуй ему отсосать! Это для литературного эффекта, может, здорово Может, так должна поступать женщина, а? Должна знать свое место, да? Извиниться надо за другого мужчину! А Машка рассеянно сидела и рассказывала Марселю… как она любила писателя. И в голове ее мелькали кадры прошлой жизни. Из какой-то другой жизни. Когда они с писателем были одни на всей планете в своем племени из двоих. Он разводил большой огонь из можжевеловых веток, такой запах от них шел невероятный, из засохших кустов дикого розанника, так что все руки у писателя были ободраны… а искры летели в ночное небо, усыпанное миллионами солнц других галактик, с одной, может, их и принесли сюда, на Землю… Писатель приносил какого-нибудь зверька убитого, они его жарили, ели и потом писатель доставал из тайника под камушком сохраненный им для Машки джоинт, и еще он читал ей вслух Кавафиса, про варваров… а Машка лежала, глядя на огонь, и в жилах у них с писателем текла одинаковая кровь… И то, что писатель послал ее на хуй и она ему так же ответила, только подтверждало, что они из одного какого-то двора когда-то, где все грубо, но честно, где жутко, но правда, где если любят, то до смерти и убивают взаправду…

И французский мужчина сидел, смотрел на Машку и думал, что вот такую женщину я хочу и такой у меня больше никогда не будет, поэтому я все стерплю и подожду, я буду ждать, переживу… А Машка, когда еще шла по своим скользким ступенькам, уже думала, как она пойдет к писателю. Потому что не может быть, чтобы между ними все было кончено, чтобы их больше не было… Она легла в постель, и француз лег рядом. И она даже положила свою голову ему на плечо, сказав c’est comme cа…»[154] И он был согласен так. Ждать.

* * *

Машина заработала! Мотор взревел. Лед тронулся, и Сена вышла из берегов. Барабанная дробь перед смертельным трюком нескончаемо содрогала воздух. Началась война! Свистели пули над ухом. Бил свет взорвавшихся складов с амуницией. Из сумасшедшего дома все выбежали на улицу.

— Ты мой петесушис![155]

— Тихо, крокус! А то я тебя порежу…

Перейти на страницу:

Похожие книги

Раковый корпус
Раковый корпус

В третьем томе 30-томного Собрания сочинений печатается повесть «Раковый корпус». Сосланный «навечно» в казахский аул после отбытия 8-летнего заключения, больной раком Солженицын получает разрешение пройти курс лечения в онкологическом диспансере Ташкента. Там, летом 1954 года, и задумана повесть. Замысел лежал без движения почти 10 лет. Начав писать в 1963 году, автор вплотную работал над повестью с осени 1965 до осени 1967 года. Попытки «Нового мира» Твардовского напечатать «Раковый корпус» были твердо пресечены властями, но текст распространился в Самиздате и в 1968 году был опубликован по-русски за границей. Переведен практически на все европейские языки и на ряд азиатских. На родине впервые напечатан в 1990.В основе повести – личный опыт и наблюдения автора. Больные «ракового корпуса» – люди со всех концов огромной страны, изо всех социальных слоев. Читатель становится свидетелем борения с болезнью, попыток осмысления жизни и смерти; с волнением следит за робкой сменой общественной обстановки после смерти Сталина, когда страна будто начала обретать сознание после страшной болезни. В героях повести, населяющих одну больничную палату, воплощены боль и надежды России.

Александр Исаевич Солженицын

Проза / Классическая проза / Классическая проза ХX века