Алины рассказы пришлись парижским читателям по вкусу, ее публиковали снова и снова, и Никита помогал ей сочинять новые псевдонимы, стараясь не показывать, как раздражает его уверенный и оптимистически настроенный вид жены, каждый день с радостью упархивающей на работу, как на праздник.
Он открыл глаза, морщась, оглядел небольшую оклеенную выцветшими обоями комнатушку, за окном которой маячил шпиль Нотр-Дам. На плитке у дальней стены закипал кофейник.
Поначалу ему казалось, что он никогда не привыкнет к этой нищенской обстановке после их московских хором. Но ничего, привык. Как привык и к вечной отстраненной сдержанности и деловитой собранности жены, к ее холодной доброжелательности и ласковой нелюбви. Какими счастливыми они могли бы быть в этой обшарпанной маленькой комнате, какими светлыми и свободными могли бы стать их дни и сладостными, безумными ночи. Как он надеялся, что, увезя ее оттуда, вырвав из-под влияния всевидящего ока отца, сможет заставить забыть обо всем и полюбить его, Никиту, человека, которого ей самим законом предписано было уважать и любить.
Он так и не смог добиться от Али, что произошло между ней и отцом тогда, когда его заперли в больнице. Почему она встретила его такая молчаливая, словно опаленная, надломленная. Впрочем, он и сам не хотел этого знать. Казалось, поезд, в который они сели тем дождливым осенним вечером, перечеркнет все, что было раньше, и увезет их в совсем другую жизнь — радостную, счастливую, — жизнь, в которой можно будет начать все сначала.
А оказалось, что ничего не изменилось. Ровным счетом ничего.
Задребезжал телефон. Никита хмуро покосился на него, но трубку не снял. Из ванной комнаты появилась Аля, уже причесанная, в строгом темно-сером костюме. Процокала каблуками по полу, одной рукой сняла с плитки кофейник, другой сорвала трубку с аппарата, бросила:
– Oui?[4]
Даже речь стала у нее теперь другой — более резкой, краткой. Настоящая европейская деловая женщина. Серьезная, собранная…
– Мадам Рошаль? — быстро говорила Аля. — Сейчас? К сожалению, никак не могу, меня ждут в редакции. Но я обязательно заеду после работы. Договорились.
Она укоризненно посмотрела на Никиту:
– Ты чего трубку не берешь? Если бы не успела добежать, пропустила бы важную встречу.
Никита изобразил на лице вежливый интерес.
– Звонили из издательства, которое в прошлом ноябре опубликовало мой рассказ, просили заехать, — рассказывала Аля, на ходу отхлебывая кофе и бросая вещи в маленькую элегантную сумку. — Интересно, что им надо? Может, еще что-нибудь возьмут?
– Буду очень рад за тебя, — бросил Никита.
Он вылез из постели и, лениво потянувшись, хмуро посмотрел в окно.
– А ты на съемку не собираешься сегодня? — аккуратно спросила Аля.
– Не напоминай, — отмахнулся он. — Успеется. На пять минут позже стану Феллини.
– Да брось, что ты киснешь, — улыбнулась Аля. — Тебе ведь удалось во Францию вернуться, получить возможность снимать. И все остальное получится. Нужно только не опускать руки, стараться, добиваться. Черт, мне в редакцию пора бежать. — Она торопливо покосилась на часы.
– Вот-вот, беги. Не трать время на свои душеспасительные проповеди, — с издевкой покивал Никита.
И тут же понял, что переборщил. Аля нахмурилась, сжала губы, и в глазах ее появилось то выражение, которое он всегда боялся увидеть, — выражение доведенного до предела человека.
– Никита, я давно хотела сказать тебе… — начала она.
И Никита не на шутку испугался. Уйдет она, и исчезнет последнее светлое пятно в жизни. И не останется ничего, только бессмысленная суета.
«Нельзя, нельзя ее отпускать. Она моя, моя, несмотря ни на что. Пускай холодная, отстраненная, закрытая, но все-таки моя. Единственное, что мне удалось завоевать, выдрать у жизни зубами».
– Эта атмосфера, в которой мы живем, твое постоянное недовольство… Ты всю душу из меня выпил. Давай я уйду, а? — продолжала Аля.
И Никита, подавив раздражение, шагнул к ней сзади, обнял, ткнулся повинной головой в плечо, поцеловал в ямку на шее и зашептал:
– Ну прости, кошка, прости… погорячился я.
Обнимая ее, оглаживая ладонями плечи, целуя белую прохладную шею под забранными наверх волосами, он чувствовал, как Аля сдается, как берет в ней верх извечная женская жалость и чуткость, и приговаривал уже смелее:
– Уйдет она… Куда ты от меня уйдешь? Ты же моя… Жена моя, любимая.
И, уже дурачась, щекотал ресницами ее шею, пытался запустить пальцы под пиджак. И Аля снова улыбнулась, чмокнула его в висок, выскользнула из рук, прошептав смущенно:
– Не сейчас… Пожалуйста… Мне бежать надо.
И, схватив со стола сумочку, скрылась за дверью.