Он был прекрасен в тот вечер: от его высокого чела исходило сияние, густая шевелюра серебрилась, словно скошенная трава при лунном свете, а глаза смеялись и лучились.
Не решившись броситься в объятия Виктора Гюго, я упала в объятия Жирардена, который был мне с самого начала верным другом, и разрыдалась. Он увлек меня в мою гримерную со словами: «Теперь главное — не дать этому шумному успеху вскружить вам голову. Теперь, когда вы увенчаны лаврами, не нужно больше проделывать сальто-мортале. Нужно стать более гибкой, более покладистой и общительной».
Я посмотрела ему в глаза и ответила: «Дружище, я знаю, что никогда не буду ни гибкой, ни покладистой. Попробую стать общительной — вот все, что могу вам обещать. Что касается моего венца, клянусь вам, что, несмотря на все мои сальто-мортале, от которых я ни за что не откажусь, он не слетит у меня с головы, чует моя душа».
Поль Мёрис, присутствовавший при нашей беседе, напомнил мне о ней в день премьеры «Анжело» в театре Сары Бернар 7 февраля 1905 года.
Вернувшись домой, я долго беседовала с госпожой Герар и, когда она собралась уходить, упросила ее побыть со мной еще. Будущее, открывавшееся передо мной, сулило мне столько надежд, что я стала опасаться воров. «Моя милочка» осталась со мной, и мы проговорили до самого рассвета.
В семь часов мы сели в карету, и я отвезла мою дорогую подругу домой, а затем целый час гуляла пешком.
Я и прежде имела успех: в «Прохожем», «Драме на улице Мира», Анна Демби в «Кине», в «Жане-Мари», но я чувствовала, что мой успех в «Рюи Блазе» превзошел все и что отныне обо мне можно спорить, но пренебрегать мной уже нельзя.
Нередко поутру я отправлялась навестить Виктора Гюго; он был по-прежнему сама доброта и обаяние.
Когда я совсем освоилась, то поведала ему о своих первоначальных впечатлениях, обо всех своих дурацких взбалмошных выпадах против него, обо всем, что мне внушали и чему я верила из-за своего простодушного неведения в светских делах.
Однажды утром Мэтр беседовал со мной с особенным удовольствием. Он попросил позвать госпожу Друэ, чья кроткая душа была спутницей его гордой и мятежной души, и сказал ей с грустным смехом: «Злые люди сеют семена заблуждения в любую почву, не заботясь о всходах».
То утро навеки запечатлелось в моей памяти, ибо этот великий человек еще долго-долго говорил. Нет, он говорил не для меня, а ради тех, кого я представляла в его глазах. Быть может, я олицетворяла для него все то молодое поколение, чей разум, отравленный буржуазно-клерикальным воспитанием, был чужд всякой благородной идее, всякому стремлению к новому?
В то утро, покидая Виктора Гюго, я чувствовала себя более достойной его дружбы.
Я направилась к Жирардену. Его не было дома. Мне хотелось поговорить с кем-то, кто любит поэта. И я отправилась к маршалу Канроберу.
Там меня ждал большой сюрприз: спустившись из экипажа на землю, я едва не столкнулась с маршалом, как раз выходившим из дому.
— Что случилось? Все откладывается? — спросил он со смехом.
Ничего не понимая, я глядела на него несколько ошалело…
— Как, вы забыли, что пригласили меня на обед?
Я была в замешательстве. Как я могла об этом позабыть!
— Что ж, тем лучше! — сказала я наконец. — Мне страшно хотелось с вами поговорить. Садитесь, сейчас я отвезу вас к себе.
И я поведала о своем недавнем свидании с Виктором Гюго. Я пересказала ему прекрасные мысли, которыми он поделился со мной, не задумываясь о том, что многие из них противоречили взглядам маршала. Но этот замечательный человек умел восхищаться. И, хотя он не мог — а скорее не хотел — изменять своим убеждениям, он одобрил великие мысли, которые должны были привести к великим переменам.
Однажды, когда он был у меня в гостях вместе с Бюзнахом[55]
, возник довольно бурный политический спор. В какой-то миг я испугалась, что дело примет скверный оборот, поскольку Бюзнах был одним из самых умных и самых грубых во Франции людей. (Необходимо уточнить, что маршал Канробер, будучи вежливым и прекрасно воспитанным человеком, по уму ничуть не уступал Уильяму Бюзнаху.)Бюзнах, раздосадованный насмешливыми ответами маршала, вскричал:
— Господин маршал, держу пари, что вы не посмеете изложить на бумаге гнусные утопии, которые вы только что защищали!
— О, господин Бюзнах, — холодно отвечал Канробер, — сталь, при помощи которой мы с вами пишем историю, разной закалки: вы используете перо, а я шпагу!
Обед, о котором я напрочь позабыла, был назначен еще несколько дней назад. Дома нас поджидали гости: Поль де Ремюза, очаровательная мадемуазель Окиньи и молодой атташе посольства господин де Монбель. Я с грехом пополам объяснила свое опоздание, и день увенчался сладостным союзом душ. Никогда еще я не слушала с таким неизъяснимым наслаждением, как в тот день.
Во время одной из пауз мадемуазель Окиньи сказала, придвинувшись к маршалу:
— Не кажется ли вам, что наша юная подруга должна поступить в «Комеди Франсез»?
— О нет, нет! Я так счастлива в «Одеоне»! Я дебютировала в «Комеди», и все то недолгое время, что оставалась там, была столь несчастна…