Таким образом, задуманный мной фарс неожиданно обернулся для меня добром. Не сумев умереть по собственной воле, я передумала и решила стать сильной, крепкой, жизнестойкой и жить назло некоторым из моих современников, которые терпели меня лишь потому, что я должна была вскоре умереть, и возненавидели меня, как только стало ясно, что я еще долго протяну. Приведу в подтверждение лишь один случай, о котором поведал мне Александр Дюма-сын, присутствовавший при смерти своего близкого друга Шарля Нарре и запомнивший его последние слова: «Я умираю с радостью, ибо никогда больше не услышу ни о Саре Бернар, ни о Великом французе (Фердинанде де Лессепсе[57]
)».Однако, поверив в свои силы, я стала еще мучительнее переносить то безделье, на которое обрек меня Перрен. После «Заиры» я «простаивала» по нескольку месяцев, играя там и сям ничтожные роли. Тогда же, отчаявшись, я охладела к театру и воспылала страстью к ваянию.
После прогулки верхом я некоторое время отдыхала, а затем бежала в мастерскую, где оставалась до самого вечера. Здесь меня навещали друзья: они рассаживались вокруг меня, пели, играли на фортепиано, затем мы яростно спорили о политике, ведь я принимала в своей скромной мастерской самых выдающихся представителей различных партий. Заходили ко мне на чашку чая и женщины. Это был ужасный, дурно заваренный и плохо сервированный чай, но мне было не до того. Я была поглощена своим чудесным искусством и не замечала или, вернее, не желала замечать ничего другого.
Я лепила в то время бюст очаровательной девушки, мадемуазель Эмми де… …Ее неторопливая, степенная манера говорить была исполнена неизъяснимого обаяния. Будучи иностранкой, она говорила на нашем языке столь безупречно, что я диву давалась. Она беспрестанно курила и глубоко презирала тех, кто был не способен ее разгадать. Я изо всех сил растягивала сеансы, так как чувствовала, соприкасаясь с этим тонким умом, как мне передается его умение постигать суть вещей. Впоследствии, в трудные минуты жизни, я часто спрашивала себя: «Что бы сделала… что бы подумала Эмми?..»
Однажды ко мне неожиданно явился Адольф де Ротшильд, чтобы заказать свой бюст. Я была несколько озадачена его просьбой, но тотчас же взялась за работу. Однако я плохо рассмотрела этого любезного человека: в нем не было ничего эстетического. Тем не менее я решила попытаться и собрала всю свою волю, чтобы исполнить первый заказ, которым была так горда.
Два раза я бросала начатый бюст и после третьей попытки, отчаявшись, пролепетала своему заказчику какие-то дурацкие извинения, которые, вероятно, не показались ему убедительными, так как он больше никогда ко мне не приходил. Когда мы встречались во время утренних прогулок верхом, он приветствовал меня холодно и даже немного сурово.
После этой неудачи я вылепила бюст прелестного ребенка, маленькой восхитительной американки по имени мадемуазель Малтон. Я встретила ее позднее в Дании, когда она была уже замужем, и убедилась, что она не утратила своей замечательной красоты.
Затем я выполнила бюст мадемуазель Окиньи, той самой очаровательной девушки, которая была прачкой интендантской службы в годы войны и оказывала мне неоценимую помощь по уходу за ранеными.
Потом я начала лепить бюст моей младшей сестры Режины, которая была, увы, неизлечимо больна чахоткой. Рука Творца никогда не создавала более совершенного лица: глаза львицы, обрамленные длинными-предлинными рыжеватыми ресницами, изящный нос с подвижными ноздрями, крошечный рот, волевой подбородок и перламутровая кожа. Ее голова была увенчана короной лунных лучей: ни у кого больше не встречала я столь ослепительно белокурых, блестящих и шелковистых волос. Но это изумительное лицо было начисто лишено обаяния: вечно хмурый взгляд, никогда не улыбавшиеся губы. Я билась изо всех сил, чтобы воссоздать его мраморно-холодную красоту, но для этого требовалось искусство большого мастера. Я же была лишь жалкой дилетанткой.
Когда я выставила бюст сестренки, ее уже пять месяцев как не было в живых. Ее медленное угасание, перемежавшееся отчаянными порывами к жизни, продолжалось полгода. Я забрала ее к себе в маленькую мансарду на Римской улице, 4, куда я переселилась после ужасного пожара, уничтожившего мою мебель, книги, картины — словом, все мое нехитрое имущество. Квартира на Римской улице была совсем маленькой, а моя комната просто крошечной. Большая кровать из бамбукового дерева занимала в ней все место. У окна стоял гроб, в котором я частенько устраивалась, когда мне нужно было разучить роль. И вот, взяв сестру к себе, я еженощно стала ложиться, без задних мыслей, в эту узкую постель с белой атласной изнанкой, которая станет когда-нибудь моим последним пристанищем, а сестру укладывала на свою бамбуковую кровать под кружевным балдахином.
Она тоже находила это вполне естественным, поскольку я не хотела оставлять ее на ночь одну, а втиснуть в нашу каморку вторую кровать было невозможно. Вскоре она совсем привыкла видеть меня в гробу.