Накануне моего отъезда был дан торжественный ужин. Господин де Фальзен взял слово и в чрезвычайно изысканных выражениях поблагодарил нас за неделю французской культуры, подаренную датчанам.
Роберт Уолт произнес очень теплую, короткую и милую речь от имени прессы. Наш посол весьма учтиво в нескольких словах поблагодарил Роберта Уолта. Каково же было изумление присутствующих, когда барон Магнус, посланник Пруссии, поднялся и громогласно провозгласил, обернувшись ко мне: «Я пью за Францию, которая дарит нам столь великих артистов! За Францию, прекрасную Францию, которую мы все горячо любим!»
Едва минуло десять лет со времени ужасной войны, истерзавшей сердца французов и француженок. Наши раны еще не успели зарубцеваться. Барон Магнус, очень любезный и приятный человек, прислал мне в день приезда в Копенгаген цветы со своей визитной карточкой. Я отправила цветы обратно и попросила атташе английского посольства, кажется сэра Фрэнсиса, передать немецкому барону мою просьбу не утруждать себя более. Барон, который слыл добряком, не воспринял это всерьез и дождался меня у выхода из гостиницы. Он подошел ко мне с распростертыми объятиями и начал говорить что-то любезно-рассудительное. Все взгляды были прикованы к нам, и я чувствовала себя неловко. Было видно, что этот человек движим добрыми побуждениями. Я поблагодарила барона, невольно тронутая искренностью его заверений, и поспешила уйти. Меня одолевали противоречивые чувства. Барон дважды возобновлял свои визиты, но я не принимала его и лишь здоровалась с ним при встрече. Однако настойчивость этого любезного дипломата несколько раздражала меня.
Во время ужина, завидев, что он встает в позу оратора, я почувствовала, как кровь отхлынула от моих щек. Не успел он закончить свое короткое выступление, как я вскочила с места и воскликнула: «Что ж, выпьем за Францию, но только за всю Францию, всю целиком, господин министр Пруссии!» Мой голос дрожал от волнения, я нервничала и держалась неестественно. Это было как удар молнии.
Придворный оркестр, находившийся на верхнем балконе, грянул «Марсельезу». В ту пору датчане ненавидели немцев. Банкетный зал обезлюдел как по мановению волшебной палочки.
Я поднялась к себе, чтобы избежать расспросов. Гнев вывел меня из себя и заставил перегнуть палку. Барон Магнус не заслуживал подобного выпада. Кроме того, чутье подсказывало мне, что моя выходка не обойдется без последствий. Я бросилась на кровать, проклиная себя, барона и весь свет.
Под утро, часов в пять, лишь только я задремала, меня разбудило ворчание собаки. Затем я услышала стук в прихожей. Я позвала горничную, которая разбудила своего мужа, и тот пошел открывать дверь.
Это был атташе из французской миссии, который добивался немедленного свидания со мной. Я набросила горностаевую накидку и вышла к гостю.
— Умоляю вас, — промолвил он, — напишите немедленно записку в подтверждение того, что ваши слова имеют совсем не то значение, которое им хотят придать. Барон Магнус — мы все его любим — поставлен в очень затруднительное положение, и мы страшно огорчены. Канцлер Бисмарк не любит шутить, и для барона это может плохо обернуться.
— Боже мой, сударь, я огорчена в сто раз больше вашего, ибо это милый и добрый человек. Ему изменило политическое чутье, и его вполне можно простить, ведь я так далека от политики. Мне же изменила выдержка. Я отдала бы на отсечение свою левую руку, которая как-никак мне еще нужна, чтобы исправить положение.
— Мы не требуем от вас таких жертв. К тому же это повредило бы красоте ваших жестов…. — (Ах, черт возьми, он был подлинным французом!) — Вот черновик письма: извольте прочитать, переписать, подписать, и дело с концом!
Но это было невозможно. Черновик содержал скользкие и довольно трусливые объяснения. Я воспротивилась и после нескольких тщетных попыток отказалась писать наотрез.
На том ужине присутствовало триста человек, не считая королевского оркестра и слуг. Барон произнес свой любезный, но неуместный тост во всеуслышание. Я выпалила свою реплику одним духом. Публика и пресса были свидетелями перепалки; наша глупость связала нас с бароном по рукам и ногам. Сегодня я не придала бы значения общественному мнению и нашла бы способ спасти этого славного учтивого человека, даже если бы пришлось выставить себя на посмешище. Но в то время моя нервозность и шовинизм не знали границ. Кроме того, быть может, я воображала себя тогда важной персоной.
Впоследствии жизнь показала мне, что если кому-то и написано на роду стать важной персоной, то судить об этом следует только после смерти.
Сегодня, перевалив вершину своего пути и спускаясь вниз по другому склону, я весело вспоминаю все бесчисленные пьедесталы, на которые мне довелось взойти, пьедесталы, разрушенные теми же руками, что их воздвигли. Их обломки служат мне надежной опорой, на которой я беспечально вспоминаю о том, что было, и прислушиваюсь к тому, что ждет меня впереди.
Мое глупое тщеславие причинило зло человеку, который не сделал мне ничего плохого, и до сих пор из-за этого меня страшно мучит совесть.