– Последний оплот – Крым. А Крым мы не удержим. Не потому, что барон Врангель плох или французы с англичанами денег больше не дают. А потому, что тут только мы – офицеры, солдат тоже много, но их сегодня отпусти, завтра уже домой уйдут. Нас немало, но не все хотят в окопы и под пули. И даже если так, красных все равно во много раз больше. Матвей, понимаешь, там вся Россия. Здесь только маленький Крым, а там огромная страна, которой мы не нужны. Отечество, исторгнувшее нас из своего чрева. Мы выкидыши. Почему, за что? Я всю свою жизнь служил только России, хотел добра только ей и делал это добро. Я ничего не вывез из имений, готов был отдать все, кроме нательного креста и нижнего белья, если бы просто спросили. Но они предпочли выкинуть меня, как ненужную вещь. И Никита теперь с ними. Он присягу приносил, клятву давал. Отечеству служить клялся, но где оно теперь? Почему мой младший брат смог преступить эту клятву и поклясться другому Отечеству? Или оно одно и то же, но нас отторгает? Почему нам вдруг места не стало в этой новой ошалевшей России?
Вопросы, вопросы… Андрей задавал их не Матвею, хотя обращался к нему – задавал себе. И не получал ответа. Пытался понять, почему вдруг оказался не нужен своей стране, своей Родине.
Конечно, я не помню дословно все его тирады, но смысл был такой. Мы сидели, потрясенные его словами, силой его переживаний, не зная ни что ответить, ни как помочь. Да и как тут поможешь?
Матвей не выдержал установившейся тишины первым:
– Если Крым сдадут, то нам только в эмиграцию.
– Какая эмиграция? Я русский, я родился в России, люблю Петербург, но не меньше подмосковное имение, и Малороссию, и наши деревни под Тулой, и имение подле Архангельска тоже люблю. У меня кормилица русская баба была. Много времени провел за границей, да, но всегда возвращался и разве что не землю целовал даже мальчишкой. Я не смогу за границей. Мог, если б знал, что это ненадолго. Но, понимаешь, Матвей, они ведь навсегда. На наш век большевиков хватит. А мы России стали чужими. Чужими на своей собственной родине только потому, что мы князья, графы или бароны. Потому что мои предки не пропили свое состояние, не проиграли в карты, не спустили на любовниц, а приумножили. Никому не во вред, заметь. Но наши подмосковные мужики, живущие лучше многих других, просто за компанию с другими бунтовщиками разорили все имение. Теперь там ничего нет, и поля сорняками заросли, и пастбища загублены, и дом сожжен…
Маша поинтересовалась, откуда он знает. Андрей поморщился:
– Бондарь наш Трофим в плен попал, меня увидел, орал на весь полк: «Ваша светлость, спасите, прикажите, чтобы не расстреливали!». Спрашиваю его, зачем все разорили, теперь самим же восстанавливать. Он затылок чешет, мол, черт попутал. Этот черт в виде большевиков всю страну попутал.
Я не желала слышать о политике, не желала спорить, хотела только обновления, а еще лучше просто играть в театре.
Я не хотела вмешиваться в политику, но она сама вмешалась в мою жизнь. Те, кто пытался обновить нашу жизнь, оказались по другую сторону баррикад с человеком, в которого я влюбилась. Но пока Андрей с горечью рассуждал, я поняла, что он… прав! Обновление получалось каким-то слишком яростным и жестоким. В который раз за свою историю русские вместе с водой выплескивали и ребенка.
И мне уже не хотелось просто взять его боль в ладони, как в начале разговора, и унести с собой. Мне хотелось помочь ему понять, что же происходит, но для этого нужно понять самой. Я допускала, что он ошибается, не понимала еще в чем, но понимала, что это так. Что-то действительно было в революции такое, что в нее пошли не только Маяковский, готовый шуметь и бунтовать, было бы против чего, но и многие достойные люди совсем иных взглядов. Пошел князь Никита Александрович Горчаков, младший брат Андрея…
Мне очень захотелось разобраться и объяснить все любимому.
Спрашивать у Павлы Леонтьевны бесполезно, я знала, что она скажет: «Фанни, театр должен быть выше политики». Театр – да, а жизнь? Куда денешься от вопросов, которые задал Андрей? Я могла бы деться – просто забыть о них, и все. Но понимала, что не сделаю этого и теперь буду смотреть на происходящее глазами тех, кто видит в прицеле своего брата и вынужден решать, нажимать ли на курок.
Разговор получился очень трудным, вернее, говорил Андрей, а мы только слушали. Я поняла, почему у него, кроме смешинок в глазах, такая боль – он не представлял себя выброшенным из жизни Родины, которую так любил, но понимал, что уже выброшен.
Провожая меня, Андрей молчал и, только прощаясь, вдруг поинтересовался, не собираемся ли мы с Павлой Леонтьевной уезжать. Я пожала плечами: куда?
– Фанни… впрочем, потом… Я завтра на фронт, вернусь – поговорим.
Скажи он это в другой день, я бы до самого его возвращения думала, о чем Андрей намерен со мной говорить, придумывала немыслимые темы, дрожа от волнения, мечтала о несбыточном… Но после сегодняшней его тирады легкомысленные мечты отпали сразу, я была настроена на серьезный лад.
– Будьте осторожны, Андрей Александрович.