О, ваша книга стала бы тогда вместилищем всех слез, всех смертных мук, а вместе с тем и свинства, которое считается неприличным в любой книге, потому что сейчас воротят нос при виде самого невинного бранного слова, встречающегося на страницах книги, но это слово в Вашей Книге превратится в страстное свидетельство против зверя, который способен убить человеческую духовность. Ваша книга, которую вы напишете только для того, чтобы избавиться от немой тоски и слепого страха, только чтобы не сойти с ума, станет зеркалом, пропастью, адом, в которые будут вглядываться грядущие поколения — быть может даже заплатив за это десять сантимов, как в музее, ибо и тут найдутся свои любители наживы, — чтобы… (в самом деле, что «чтобы»?), чтобы, возможно, начать все сначала: чтобы, насилуя и убивая истину, сея ложь, сказать о вашей книге, что никогда еще не было написано большей лжи, чтобы отлучить вас от святой церкви и внести ваш труд в список запрещенных книг, а затем швырнуть вас на новый костер и плясать вокруг, подобно дикарям. У меня, маленького писателя, и враги маленькие, способные швыряться только дерьмом, но вы, великий писатель, приобретете великих врагов, которые попытаются обесчестить вас даже в памяти далеких потомков.
БУМ!
ЗОЛОТЫЕ РЫБКИ
Я знал, что Ван ден Абеле лежит с разорванным в клочья плечом, но я не смотрел на него, я повернул голову в сторону лейтенанта из девятой роты, который стоял посреди маленькой улочки и кричал, размахивая руками: «Saligauds, boches!»[4]
Как будто они могли это услышать с противоположного берега канала. Тем более что шума тут хватало. Рядом с нами стрелял длинными очередями пулеметчик, он сидел на стуле, который вынес из молочного магазина по соседству, и ему, вероятно, все это представлялось спектаклем, чем-то вроде чемпионата страны по стрельбе. Похоже — если не считать, конечно, пикирующих бомбардировщиков и этой нестерпимой жажды.— Да, — сказал телефонист, — это уж как кому на роду написано. Если суждено тебе умереть, то от смерти никуда не уйдешь.