— А как же я? Я люблю тебя! Я хочу тебя! — криком по проводам добирался профессор до ушка, в которое еще недавно нашептывал; совсем недавно она лихо подкатывала на велосипеде к университетскому корпусу, в котором располагалась аудитория 312, предназначенная для занятий английской филологией; тенниски и поплиновая юбочка; золотые волосы заплетены в косы; в юном теле плещется часть меня, занесенная внутрь во время свидания на перемене. — Ты не уйдешь просто так, Карен, правда? После всего, что между нами было! Только не сейчас!
— Чего ты добиваешься, Питер? Мне ведь всего двадцать лет.
— А мне всего двадцать девять! — парировал я.
— Питер, мы напрасно начали все это. Я не представляла себе последствий. Прости меня. Сожалею.
— Господи, не надо сожалеть!
Однажды вечером Морин выследила меня. Через газон заднего двора и невысокую изгородь — к ближайшему зданию студенческого городка. Прижалась ухом к стенке телефонной будки. Разумеется, поняла все мгновенно. Еще бы! «Одумайся, — ныл в это время я, — вылет ночным рейсом из аэропорта О’Хара!» — «Лицемер! — взвизгнула Морин, распахнув дверцу кабинки. — Грязный лживый потаскун!» Затем стремглав бросилась домой, заглотила пару таблеток снотворного и, расположившись в нижнем белье на полу гостиной, терпеливо ждала с лезвием безопасной бритвы в руках, когда я наконец вернусь, «наговорившись со своей малолетней шлюхой». Не хотите ли взглянуть, сэр, как доведенная до отчаяния женщина вскрывает из-за вас вены?
Она много чего тогда поведала мне, стоя на коленях с бритвой в руках. Теперь, через два месяца, я пытался пересказать все это Шпильфогелю и, как в такси с Моррисом, содрогался от тошноты и рыданий, потому что слова «беременность», «тест», «моча» действовали на меня подобно электрическим разрядам, заставляющим тело конвульсивно содрогаться. История гнусного. обмана гвоздем засела в мозгу. Даже сегодня, излагая ее на бумаге, я чувствую отчетливое головокружение. Целые пласты моей жизни стали материалом для творчества — но только не этот сюжет. Я пытался, но не смог придать ему художественного правдоподобия — вероятно, потому, что так и не сумел до конца поверить в истинность случившегося с беременностью, мочой, анализом. Слишком бесстыдно. Слишком безжалостно. Слишком просто. Как она могла так поступить? Как я мог поверить? Любая низость доступна описанию средствами высокого искусства, но не эта. Уста немеют. Не хватает слов. Вернее, хватает всего шести: КАК ОНА МОГЛА? КАК Я МОГ?
— А потом, — спросил я Шпильфогеля, — знаете, что она сказала, стоя на коленях в трусиках и бюстгальтере и прижимая бритву к правому запястью? Что она сказала, когда я застыл, как изваяние, окаменев от всего услышанного? Надо было бы раскроить ей череп. Но я окаменел…
— Так что же она сказала?
— Ах да. Вот что: «Прости мне мочу, а я прощу тебе велосипедистку».
— Ваша реакция? — поинтересовался Шпильфогель.
— Вы хотите знать, раскроил ли я ей череп? Нет, нет, нет и еще раз — нет. Я и пальцем ее не тронул. Молча стоял. Был совершенно ошеломлен. Ну и хитрованка! Безжалостная. Безоглядная. Идущая до конца. Я чувствовал что-то похожее на
— Ваша реакция?
— Думаете, я полоснул ее по горлу от уха до уха? Нет! Нет! Даже на это не хватило сил. У меня капала кровь с ладони, порезанной бритвой возле большого пальца; у нее — с запястья. Бог знает, на кого мы были похожи. Наверное, на пару врачующихся ацтеков во время свадебного жертвоприношения. А я вдобавок — на трясущегося от ужаса Дэгвуда Бамстеда[103]
, соскочившего со страницы комикса. Смешно, правда?— Вы впали в ярость?