Вторая мировая. Моррис служит во флоте. Дочь хозяина нашей квартиры, занимавшей второй этаж небольшого дома, вышла замуж. Домовладелец настойчиво предложил нам съехать как можно быстрее: молодоженам потребовалось жилье. Пришлось искать новое пристанище взамен привычного — наша семья прожила здесь девять лет, с момента моего рождения и переезда Тернополов из Бронкса в Йонкерс. Родителям удалось найти неподалеку, всего через шесть домов, вполне подходящее помещение, по планировке и размеру почти такое же, как прежнее, и, к счастью, не намного дороже. Казалось бы, обошлось, но у мамы, вылизывавшей квартиру все эти годы, и у отца, лелеявшего небольшой дворовый палисадник, остался горький осадок из-за неожиданной резкости хозяина, от которого они не без оснований ожидали более деликатного и дружеского отношения. Я же, проведший на одном месте всю жизнь, был совершенно выбит из колеи и чувствовал себя растением, грубо выдранным из родной почвы и пересаженным на чужой участок. Как неприятно было ложиться спать в комнате, неприбранной после переезда — я привык к порядку и уюту, тщательно охраняемым матерью. Неужто так теперь будет всегда, ужасался я. Нас выгнали. Мы в изгнании. Все пошло наперекосяк. А вдруг это общее неустройство коснется и корабля, на котором мой брат плавает в опасных водах Северной Атлантики? Моррис зазевается, а тут немецкая торпеда — и… Возвращаясь на следующий день из школы, я в задумчивости автоматически пришел по старому адресу, туда, где в покое и безопасности провел девять лет под добрым присмотром мамы, отца, брата и сестры. Поднялся на второй этаж. О ужас! Дверь распахнута настежь, из комнат доносятся громкие мужские голоса. Застыв в прихожей, пол которой долгими мамиными усилиями был превращен в сверкающее ровное зеркало, совершенно забыв о вчерашнем переезде, я погрузился в жуткие предположения. Фашисты! Они сбросили на Йонкерс парашютный десант, захватили нашу улицу и увезли всех жителей неведомо куда.
В интерпретации Шпильфогеля, будущий поэт плакал, «осознавая чувство вины за агрессивные фантазии по отношению к матери». Нет: это у вас агрессивные фантазии по отношению ко мне, доктор. В опубликованном очерке, названном «Дневник ровесника Анны Франк», слезы в полном соответствии с истиной объяснялись тем, что мать жива и невредима, новая квартира стала точной копией старой, а мы все живем в благословенном округе Уэчестер — не в разоренной Европе, где евреев ненавидят и всегда ненавидели.
Сьюзен пришла из кухни, недоумевая, чем я занимаюсь.
— Что случилось, Питер? У тебя странный вид.
— Шпильфогель, — я протянул ей журнал, — написал статью о творческих способностях. И между прочим, о моих.
— Назвал тебя?
— Нет, но не узнать нельзя. Он привел эпизод, мной же ему и рассказанный, о том, как я в девять лет случайно ошибся адресом. Доктор приписал этот случай какому-то вымышленному поэту итальянского происхождения. А история уже опубликована под моим именем!
— Погоди, я что-то не понимаю…
— Да вот же, смотри! Он вывел меня под видом чертова итальянца. Почитай-ка эту чушь.
— Ой, Питер! — обеспокоенно воскликнула Сьюзен, проглядев, примостившись на диване, пару абзацев.
— Читай до конца.
— Тут сказано…
— Тут много чего наговорено.
— Тут сказано, что ты надел на себя нижнее белье Морин: трусики, бюстгальтер, чулки… Он что, рехнулся?
— Это я сейчас рехнусь. Читай, читай.
— Неужели ты и вправду… — На ее глазах выступили две слезинки.
— Какая уж правда! Бред собачий. Больное психоаналитическое воображение. Чулки я не надевал,
Сьюзен, покачав головой, снова уткнулась в журнал. Но через минуту уронила его на колени.
— Бедный Питер…
— Почему — бедный?
— Твой доктор пишет…
— О сперме?
— Да.
— Это тоже было — со мной, а не с итальянцем. Но уже прошло. Нет, ты читай, читай!
— Хорошо, — и Сьюзен кончиком мизинца смахнула две свои слезинки, — только не надо кричать. Как он мог такое напечатать? А врачебная тайна? Шпильфогель поступил неэтично и непрофессионально. А ты еще говорил, что он дельный специалист. Умный и прозорливый. Ничего себе ум и прозорливость!