— Это что мы прорабатываем в школе по литературе? Ну конечно, Пушкина. Стихи его и эту, как ее… оперу «Евгений Онегин». Знаю еще Льва Толстого. Правда, «Войну и мир» я лишь брал в руки, уж больно толстая, читать долго. Потом кого знаю? Вот Гоголя… еще «Записки охотника» Тургенева. В этой книжке хорошо описано за природу… Потом… да зачем вам это, дядя Шура? Что вы меня, как неграмотного, допрашиваете? Вы прочитали мой последний рассказ «Полная исповедь близкого друга»? Подойдет он для журнала? Если что не так, вы там сами немножко подправьте.
Продолжая ходить по комнате, Фурманов внезапно остановился возле меня и сухо сказал:
— Знаешь что, Виктор… или ты читай классиков, учись у них литературному мастерству, или совсем брось писать. Иначе, боюсь, из тебя получится самый настоящий графоман — враг всех редакций.
Я вспыхнул, обозлился и ушел не простившись. Эх, взять бы камень да запустить в окно фурмановской комнаты, чтобы стекла брызнули! Жаль, что Максим Горький живет на Капри, уж он бы не стал так задаваться. А что, если снова пуститься «по Руси» и начать изучать жизнь, как это делал он? Я вдруг остановился посреди зеленеющей улицы над Лопанью и стукнул себя по лбу; как же это я, растяпа, забыл сказать дяде Шуре про Максима Горького? Ведь он и был тем первым русским советским классиком, который заставил меня полюбить родную литературу.
ПАЛОМНИЧЕСТВО
Ни один из многочисленных рассказов, которые я сочинил, не вызвал одобрения дяди Шуры.
«В чем загвоздка? — мучительно размышлял я. — Какого рожна ему надо? Талант у меня есть: в этом Колдыба Хе-хе-хе поклялся. Насчет грамотности тоже полный порядок: например, запятые так даже лишние ставлю. Максим Горький вон и в семилетке не учился, а как здорово получалось!»
Значит, дело в героях. Сколько я ни околачивался по вокзалам, базарам, ночлежкам, я нигде не встречал босяков подобных Челкашу, Емельяну Пиляю, князю Шакро, Мальве. До чего же мне, оказывается, не везло! Значит, надо еще побродить по Руси, глядишь, и наскочу на интересных типов, сюжеты. Ведь все писатели отдавали дань такому паломничеству.
В библиотеках я видел уйму книг и считал, что в этих книгах давно и во всех подробностях описана обыденная, будничная жизнь. Новые, увлекательные для читателя темы найти можно только среди бродяг. Окружавшие же меня люди были самыми обыкновенными, ничем не примечательными. Мужчины работали на заводе, служили на железной дороге, читали газеты, ходили на собрания, в кино, в получку любили выпить кружечку пива, ссорились из-за мелочей с женами. «Что тут достойного для пера? — не раз пренебрежительно думал я. — Где благородные страсти? Одно прозябание».
Недавно меня переселили на другую окраину города, в строящийся поселок Красный Октябрь — совсем к черту на кулички. В окно комнаты, выходившее во двор, виднелись стандартные домики под оранжевой черепицей, горы мусора, за ними унылые косогоры, лесок. Опускались подслеповатые сумерки. У дровяного сарайчика стоял мой новый опекун Бурдин — сутуловатый, несмотря на свои тридцать лет, почти без шеи, с изрядным брюшком и большим добрым носом свекольного цвета. Одетый в старый женин ватник, юфтевые сапоги, он тюкал молотком, обивая ящик, и громко напевал, сильно при этом фальшивя:
Мне становилось скучно. Швырнув на кровать надоевший учебник физики, я принимался разгуливать но самотканым половичкам квартиры, и будущее паломничество мне представлялось так.
Серебристая степь. Над мохнатой папахой кургана восходит огромное малиновое солнце, теплые лучи огнями переливаются в крупной росе. Я иду по извилистой плюшевой дороге, и мне низко кланяются длинные тени. Сбоку колосится налитая рожь. Лукаво выглядывают из нее голубоглазые васильки, скромно потупилась пахучая ромашка, белая, как невеста в подвенечном платье. Татарник, покачивая багряным султаном, важно, словно рыцарь, закованный в броню, едет по степи, и пенногрудый чибис-боян, ныряя, плавая, мелькая в небесной синеве, разматывает перед ним унылую песню про быль-старинушку. В свежем воздухе нежно струятся ароматы. Утро, необъятное как радость, дымится передо мной на розовом земном блюде.
В руках у меня суковатый костыль — волшебная палочка. Через плечо перемет — скатерть-самобранка. Сума как у странников, и в ней несколько толстых блокнотов. Я легко отмериваю версты: холод мне дядя, солнце — тетя, и я похожу на бессмысленно улыбающегося мясистого парня со спортивного плаката.