Газеты были осведомлены о ее слабых местах (вера в судьбу, слова, нежность); они знали, что ее беспокоит собственный вес (вот худия, африканская травка, а вот реклама брюк, утончающих силуэт), безопасность (реклама видеокамер, омолодительных средств, английских замков), что она взыщет взаимности (вот история юной певицы и когда-то на весь свет звучавшего дряхлого блюзмена, проезжавшего мимо ее студии, услышавшего ее голос в радиопередаче и сразу набравшего ее номер — из этого совпадения родилась совместная музыка, несколько клипов и мальчик-мулат).
Отец понятия не имел ни о ее мечтах, ни о чувствах…
Газеты кричали аршинными заголовками, выстреливали репортажами о перестрелках, наезжали печатным узором шин и типографским способом набранных строк, рассказывая об очередной катастрофе. Разили ее наповал рассказами о незаслуженном неожиданном счастье; о перебоях сердца судьбы; о вечной верности случайного друга; о посаженных на могилах, о брошенных в море цветах и венках.
Отец просто молчал.
Прошло десять лет и неизлечимо заболел А-мов отец.
Иногда А-м с женой ездили на троллейбусе в госпиталь на самой окраине города, куда ночью соваться было опасно.
Люди в палате все время менялись: сначала за ширмой спал пепельноволосый китаец с повязкой на лбу; потом лежала черная глыба с громогласным приемником и гремучей массивной цепью на шее, наверное, гангстер, у которого нога была в гипсе и который кричал им приветливо «хауди»; затем глыба сменилась на старика со стершимися чертами лица, свистевшего горлом и продержавшегося ровно два дня.
У жены А-ма — коротко стриженной, остроносой, с колкой энергией в огромных, почти семитских глазах — неизменное умиление вызывал сидящий перед входом в больницу бездомный.
Специально для него она — по пути в палату к свекру — приносила еду.
— Ой, какой дядечка, какой дядечка. Благородный, внимательный… В сто раз тактичнее Евсея Лазаревича! — восхищалась она, рассказывая, что бродяга смотрел на нее с благодарностью, в то время как свекор, когда она пыталась его, уже почти бездвижного и безнадежного, покормить, только плевался, пресытившись посетителями и безвкусием больничной еды.
— Свинтус какой, — недоумевала она. — Кормишь его, а он полулежит с ненавидящей мордой. Губы сомкнул, когда я ему ложку в рот пыталась засунуть, а потом взял и вывалил все наружу и все вокруг, включая меня, оплевал.
В Америке отношения А-ма с отцом и остальными родственниками практически прекратились. Кульминацией стало пятидесятилетие А-ма, на которое его дочери пригласили гостей.
А-м участвовать в подготовке торжества отказался, но когда родственники радостно заполонили зал помпезного, в полный рост облицованного зеркалами, русского ресторана, он встал, оглядел человек сорок гостей (женщины, совсем не напоминающие тонкие стройные липки, но в черных платьях в облипку; мужчины в безвариантных темных костюмах) и заявил:
— Спасибо всем, что пришли, что откликнулись на приглашение моих дочерей. Сам-то я никого не хотел видеть… хотел воскресенье провести спокойно дома, с семьей.
Когда брата или кузена надо было поздравить с днем рождения или батмицвой внучки, А-м бережно, чтоб не запачкать, клал врученную ему дочерьми ненадписанную открытку на стол.
— Я не знаю, что написать.
— Ну напиши, что желаешь здоровья и счастья!
— Да, это идея, — с просветлением в голосе отвечал А-м, но открытка так и оставалась лежать на столе.
Когда к нему обращались во второй раз, он с непониманием в бесцветных глазах говорил:
— Ну что, что написать? Я целый час голову ломаю над этим! Может быть, справитесь сами, а я подпишу?..
И младшая дочь думала: «его ничто не волнует, ему все безразлично, хоть вообще умри тут перед ним», а старшая полагала, что он так переживает за судьбы мира, за все сложности, происходящие в их раскиданной по нескольким странам семье (Израиль, Мексика, США), что не может найти слов, чтобы выразить всю многослойную многомерность переполнявших его мыслей и чувств.
Когда вышла замуж живущая в другом городе младшая дочь, А-м никак не мог собраться ей позвонить, а когда ему попытались напомнить, ответил:
— Ну, а что я скажу? Вы напишите мне на бумажке, что надо сказать, чтоб я не забыл — и я позвоню. Но им же, наверное, нужны дела, а не слова — а что я могу сделать для них, когда между нами тысячи километров?
И младшая, услышав в трубке смесь мычания и молчания, по своему обыкновению таила обиду, в то время как старшая думала про себя: «ну неужели так важны эти звонки? Почему надо, чтобы были слова и тесный телефонный контакт? Почему от него требуют визуального, внешнего, вынужденного выражения чувств — разве недостаточно наития и намеков на то, что они существуют? Неужели недостаточно просто того, что он есть? Я прихожу домой и рада тому, что он на кухне подъедает остатки борща — неужели наше отношенье к нему изменится оттого, что он, наконец, решится что-то сказать?»