Теперь можете и не скрывать ничего. Повторяйте всему Парижу все то, что когда слыхали или знаете обо мне. Я уже написала письмо Синнетту, запрещая ему публиковать мои мемуары по-своему. Я-де сама опубликую их со всей правдой. Вот так будет “правда (два раза подчеркнуто) о Е. П. Блаватской”, в которой и психология, и безнравственность, своя и чужая, и Рим, и политика, и вся грязь, опять-таки и своя и чужая, явятся на божий свет. Ничего не скрою. Это будет сатурналия человеческой нравственной порочности – моя исповедь, достойный эпилог моей бурной жизни… Да, это будет сокровищем для науки, как и для скандала, и все это я, я (два раза подчеркнуто)… Я являюсь истиной (два раза подчеркнуто), которая сломит многих и прогремит на весь свет. Пусть снаряжают новое следствие господа психисты и кто хочет. Могини и все другие, даже Индия – умерли для меня! Я жажду одного: чтобы свет узнал всю истину, всю правду и поучился. А затем смерть – милее всего. Е. Блаватская.
Можете напечатать письмо, коли желаете, даже в России – теперь все равно».
После этой «исповеди» я уже мог и могу спокойно говорить о ее словесных признаниях мне в Вюрцбурге, к тому же в полной мере подтвержденных расследованием Лондонского психического общества. Эти «признания» теряются, как капля в море, среди однородных с ними ее действий, документально засвидетельствованных. Ее «исповедь» – такой «человеческий документ», над которым действительно с живым интересом остановится не только художник-писатель, но и психолог, и психиатр.
Из многочисленных «правд» о жизни Е. П. Блаватской, начиная с «правды» г-жи Желиховской и Синнетта и кончая новейшими биографами «madame», полученная мною «исповедь», написанная ею собственноручно (что может быть доказано какими угодно экспертами), бесспорно, самая интересная «правда». Эта «правда» не частное письмо, а предназначена тоже для «публики» и разрешена самим автором к печати. В ней может быть не меньше лжи, чем в писаниях Синнетта, Желиховской, Олкотта, гр. Вахтмейстер и тому подобных достоверных биографов и свидетелей. В ней истина чудовищно переплетена с ложью, противоречия на каждом слове, горячечная фантазия спорит с наглым цинизмом; страсти кипят и чадят, внезапная искренность, вызванная отчаянием, кажущейся безвыходностью положения, сменяется сознательным хитрым расчетом.
Для биографии, действительной, правдивой биографии «madame», и эта собственноручная, написанная под минутным впечатлением «исповедь» не представляет достаточно ценного материала. Но как откровение ее характера и нравственных свойств, как подлинный, с натуры снятый, и снятый не художником, могущим и польстить, и обезобразить, а солнцем, беспристрастным и точным, – ее портрет во весь рост, – «исповедь» эта является неоценимым сокровищем. В ней целиком отразилась эта глубоко интересная и ужасная женщина, которую исследователи Лондонского психического общества объявили «одною из наиболее совершенных, остроумных и интересных обманщиц нашей эпохи».
Мне кажется, что такое мнение не только не преувеличено, но даже не дает ей должного. Где же в наши дни подобная обманщица или подобный обманщик?!
Е. П. Блаватская – единственная, она превзошла знаменитого шарлатана прошлого века, Бальзамо Калиостро, так как после таинственного исчезновения с жизненной арены «божественного, великого Копта» осталась только память о нем, а после смерти Елены Петровны и сожжения ее многострадального грешного тела остается 60 000 членов теософического общества, остается целое религиозное движение, с которым, быть может, придется и очень считаться.
В то время как лондонские исследователи психических явлений постановляли свой приговор, они не подозревали, какие размеры примет движение, затеянное «интересной русской обманщицей»…
И я, и m-me де Морсье, прочтя «исповедь» и оценив ее по достоинству, хорошо поняли, что ждать появления Блаватской в Париже и в Лондоне нечего. Никуда она не тронется теперь.
Весьма вероятно, что, послав мне письмо, она тотчас же и раскаялась, что его послала, и, уж конечно, дня через два сама забыла если не все его содержание, то добрую его половину.
Но она не могла, придя в иное настроение духа, не сделать новых попыток к улучшению положения. Перед нею мелькала надежда в конце концов все же еще вернуть меня. Это было бы теперь такое торжество! Ей все еще я представлялся таким ручным. Как же это я выдал ее, соотечественницу? Тут что-нибудь не так, верно, кто-нибудь стал между нами, насплетничал на нее…
Она вдруг надела на себя добрую личину, изобразила из себя обиженную простоту и через несколько дней после «исповеди» писала мне снова, дорисовывая свой портрет, досказывая, окончательно объясняя себя: