Раздался визг. Мадам Сигрякова смолкла, поднимая голову и прислушиваясь. Тоня тоже притихла, затравленно молясь, чтобы кто-нибудь отвлек их, зашел, объявил о чем-то ужасно важном, заставившем начальницу пансиона забыть о нашкодившей воспитаннице.
Прошла минута, может, полторы, мадам Сигрякова насупилась, переводя грозный взгляд на съежившуюся девушку, вздохнула и ничего не успела сказать. Дверь отворилась, и внутрь ввалился запыхавшийся привратник.
— Девица одна повесилась, вторая застрелилась! Или ее застрелили, не знаем…
— Что? — госпожа Сигрякова уронила перо, которое до этого крутила в руках. — О чем вы, Игорь?
— Пансионерки две, — объяснял привратник, тяжело дыша. — Одна в подвале, застрелена. Вторая на верхнем этаже повесилась. Я тела не трогал, точно не знаю, жандармов уже позвали. Одна в подвале…
Мадам Сигрякова встала, оправляя платье, держась необыкновенно прямо и сухо. Только лицо у нее стало совсем белым, рыхлым, как комок мокрой газетной бумаги. Не глядя на Тоню, она бросила:
— Идите в комнату, госпожа Люричева.
Тоня кивнула, только чужому вмешательству она уже не шибко радовалась. Ей стало страшно, и она испугалась: как бы это была не Настя. Она на миг представила, что сейчас войдет в свою спальню, а там, на фоне окна, будет раскачиваться настин труп, только вместо ее простоватого лица на нее взглянет разъеденная трупной гнилью маска певицы Ле Мортье…
— Ты чего так поздно, Тонь? — Настя сидела на кровати, обняв ноги, и при виде соседки встала в полный рост. — Жуть такая, кричат, бегают, и ничего…
— У нас кого-то убили, — произнесла Тоня. Глядя в чужое лицо, чистое, еще совсем детское, она ощутила усталость. Смертную. Вытягивающую жилы и забивающую голову усталость. — Ох, Настя…
Тоня нетвердо прошла к кровати, упала лицом в подушку и затихла. Очень хотелось наркотиков. Хоть каких. Но в пансионе их не хранили, и пришлось бессильно грызть подушку под Настины причитания. Кажется, на улице шумели: по мостовой стучали копыта коней, гремели колеса, перекликались голоса. Но, может быть, это только остатки ядов гуляли в крови. Тоня до боли сжала в пальцах кусок надушенной простыни.
В темноте под веками проплывало гнилое лицо Ле Мортье. С высунутым распухшим языком, оно лихо отплясывало в зеленоватой пустоте — только веревка весело извивалась над ней, дрыгаясь в такт заводной джиги.
Часть 2
Утром, умываясь и натягивая темные полупрозрачные чулки, Тоня увидела желто-синее пульсирующее болью пятно на коленке. Вздохнула, не находя сил ни на возмущение, ни на злость. Только отчаянье, давящее с самого пробуждения, усилилось. Яков до синяка пережал ей коленку, ни за что, просто так. И теперь огромный лиловый синяк будет болеть при каждом балетном па, но этого мало. Каждая дура — а хуже того, госпожа Сигрякова, — сможет полюбоваться на это. Тоня прикрыла глаза, обессиленно откидываясь на стенку и безвольно опуская руки. Голова болела, под языком было сухо, тело казалось ватным, тяжелым. И она совершенно не знала не только о том, что делать с чулками. Она понятия не имела, что делать с жизнью.
— Ой, Тонечка, ты где так умудрилась? — жалостливо вопросила собранная и немного растрепанная Настя.
Никогда не получалось у нее выглядеть вылощено и изящно. Но сейчас, Тоня знала точно, ей следовало позавидовать Настиному виду.
— Упала. — Голос прозвучал чужим и равнодушным. Хриплым. Тоне стало противно. — У тебя нет запасных чулок? Только плотных.
— Есть, но они же тебе велики будут, — виновато пролепетала Настя. — Слушай, Тонь, а если я дам тебе иголку и нитки? Может, заштопаешь свои?
— Ладно, — Тоня снова почувствовала глушащую пустоту. И почему она не могла сделать этого раньше?
— Вот и хорошо, — обрадовалась. Настя. — Я тебе с завтрака яблочко принесу, хочешь? Целых два?
— Одного хватит, — Тоня приняла в дрожащие руки иглу и нитку.
Она управилась с чулками как раз к концу завтрака и помчалась вниз, в зал. Вдоль длинных зеркальных стен уже строились балерины. Одни только натягивали пуанты, другие уже тянули ноги. Тоня устроилась в дальнем углу, куда реже всего проходили педагоги, и, усевшись, стала судорожно натягивать пуанты. Было больно и туго с непривычки. Резко, быстрее-быстрее растягиваться — еще больнее. До слез и шипения, а по-другому нельзя было. Она сама виновата: отдыхала два дня подряд, даже носочков не потянула. «И заслуженно, заслуженно», — ругалась про себя девушка.
Музыка в это утро не заиграла. Начищенные инструменты горбились под пыльной парусиной, зато госпожа Румянова строго держала счет — лучше любого барабанщика. Она проходила вдоль белых девичьих соцветий, щурилась, поджимала губы и у каждой находила недостаток. Ровнее. Выше. Мягче. Тонкий стек в ее костистых руках никогда никого не бил — и все равно внушал трепетный ужас девочкам помладше. Они подчинялись беспрекословно. Тоня морщилась.