Хейденрейх ограничился коротким "нет". Он этим не занимается. Мне лучше обратиться к другому врачу. К какому другому? Ну, к какому-нибудь другому.
Тогда меня прорвало. Отчаяние всех этих дней обратилось за одну секунду такой яростью, что я готов был его задушить. Вместо этого я разразился ругательствами.
Я назвал его трусливой собакой, предателем, лицемером и ничтожеством. Я сказал, что его ответ даже обрадовал меня, — теперь я, наконец, знаю, чего он стоит. Я это всегда подозревал, а теперь, наконец, точно убедился — скоро и все другие убедятся. Не всегда выгодно следовать только своей собственной выгоде — когда-нибудь он это поймет, к своему собственному ве— личайшему изумлению.
Я кончил чем-то вроде проклятия:
— Пусть у тебя у самого родится когда-нибудь нежеланный ребенок! И пусть у тебя никого не родится, когда ты захочешь! Да не будет тебе счастья на земле!
Когда я уходил, он стоял и смотрел мне вслед бледный, онемевший.
А на следующий день она пришла ко мне и сказала, что все уже в порядке.
Улица, по которой я шел, была уже не улица, а дорога с канавами по обеим сторонам. Я несколько раз оступался.
Вечер был темный, как запертая темная комната. Я не различал, где земля, где небо; с трудом различал собственную руку, когда подносил ее к лицу. Я двигался ощупью, не видя, что впереди.
Иногда я различал полоски света, узкие, как лезвие ножа. Неаккуратное затемнение. Но я не думал о затемнении и всяких таких вещах. Смутно думалось, что вот я иду во мраке, по самому краю ада, а полоски эти — узкие щели в тоненькой стене, которая отделяет меня — отделяет меня от этого.
Дождь уже не лил, как раньше; но это не имело значения; я так промок, будто долго-долго лежал где-нибудь в воде. Шляпа была как мокрая тряпка, вода просачивалась сквозь нее и стекала на шею каплями, равномерно и безостановочно, как песок в песочных часах.
Я думал — чуточку высокопарно, — что вот простирается передо мной дорога во мраке, и вся моя Норвегия во мраке, и весь мир во мраке. Миллионы людей затаились во мраке и ждут; растерянные, отчаявшиеся — ждут с надеждой рассвета, скорого, а может, еще очень далекого. Я не знал, сколько я уже прошел, долго ли иду. Я свернул. Оставалось еще многое…
— Все уже в порядке! — сказала она.
Облегчение было слишком велико, счастье слишком невероятно. У меня это не укладывалось в голове, я думал — я сплю, не верил собственным ушам, боялся слово сказать, несколько секунд сидел молча. Потом переспросил.
Она подтвердила. Все в порядке. Это… это пришло. С запозданием на две недели, правда…
Может, именно в ту минуту я и потерпел свое истинное фиаско.
Я заорал, я захохотал, я вскочил со стула, подбежал к ней, стал ее трясти. Радость оглушила и ослепила меня.
Она не разделяла моего ликования. Она устала, сказала она. Конечно, еще бы, я понимал. Да, она измучилась от этой нервотрепки, такая слабость, и…
Тут до меня дошло, что ведь это, в сущности, ненормально, так не должно быть и какая, собственно, могла быть причина, из-за чего это…
Она мне объяснила. Видимо, просто нервы были слишком возбуждены. А в таких случаях, она слышала, часто бывает, что… запаздывает. От этого тоже начинаешь нервничать, ну и… ну, и в этом все дело…
Немного странно было, что она такая отчужденная. Такая далекая-далекая и… и не радуется почему-то, как должна бы. Не радуется так, как я.
Ну конечно, она рада, возразила она. Но, наверно, ей надо время, чтобы немножко опомниться, и потом — она неважно себя чувствует.
Внезапно спавшее во мне пробудилось вновь. Я так жаждал ее близости, почувствовать ее, ощутить — конечно, все нельзя, я понимаю, но хоть бы…
Она не хотела. Я почувствовал, что это всерьез. Ей, кстати, уже пора, заторопилась она. Она только на минутку удрала из дому, чтобы сообщить мне.
А когда мы теперь увидимся? Пусть она приходит поскорее, как можно скорее!
Конечно, она придет, как только сможет. Сейчас ей трудно сказать, когда именно.
Она говорила это уже в дверях. Она улыбалась так странно, так печально, так грустно — как старый человек улыбается далекому воспоминанию молодости.
Потом я часто вспоминал эту улыбку, почему-то она осталась у меня в памяти, но в тот момент я не придал ей никакого значения.
Больше я не увидел мою Кари.
В первые дни, первые недели я ничего не понимал, не предчувствовал. Я думал: что-то ей помешало. Потом стал думать: она заболела. Я стал бродить по улицам в надежде встретить ее. Бродил каждый день часами, но ее нигде не было видно.
И тогда постепенно стало закрадываться предчувствие. Оно подкралось ко мне неслышно, дохнуло первым холодом грядущей зимы. Холод его становился все ощутимей. Я мог, например, сидеть у себя в комнате и ждать (я все еще ждал) — и вдруг меня пронизывала догадка, такая леденящая, что я вскакивал, чтобы посмотреть, не открыто ли окно прямо в промозглую октябрьскую темень.
Догадка, холодная и неумолимая: она с тобой порвала. Покончила, в ту самую неделю.
Но отчего? Почему?