Установить причины всего происшедшего оказалось несложно. Незадолго до нашей встречи вышел почти пятисотстраничный роман Фриша «Назову себя Гантенбайн». Он много лет работал над книгой и, понятно, не был теперь ничем в мире заинтересован больше, чем откликами критики. Они не заставили себя ждать.
«Ди Цайт» опубликовала большое эссе о «Гантенбайне» моего тогдашнего соратника Ханса Майера. Крупный ученый мог сказать на соответствующую тему много важного и разъясняющего, но на поставленный им же самим вопрос о том, хорош роман или плох, он никак не хотел отвечать. Тут и полному тупице стал бы ясен смысл происходившего: какие бы мысли ни посетили рецензента в связи с «Гантенбайном», он мало что смог извлечь из романа и в конце концов отверг его.
Фриш не только ощущал разочарование, он чувствовал себя задетым и оскорбленным — ведь в 60-е годы влияние и авторитет «Цайт» в сфере литературной критики были особенно велики. Но уже через две недели там же появилась вторая, также очень обстоятельная статья о «Гантенбайне». Ее написал я, выступив в защиту романа. В этой «речи в пользу Макса Фриша» я основательно полемизировал с Хансом Майером.
Автор «Гантенбайна» испытал двойное удовольствие: я похвалил его роман и поставил под сомнение все аргументы Майера. Только моя критическая статья и была причиной в высшей степени сердечного приветствия, которого я удостоился в фойе гостиницы «Луизенхоф». Я уже достаточно давно занимался своим ремеслом, чтобы не строить иллюзий. Я знал, что отношение автора к критику почти всегда зависело от одного-единственного обстоятельства — от того, как критик оценил этого автора, в особенности — и это самое важное — его последнюю книгу.
После моего выступления в поддержку «Гантенбайна» Фриш, как нетрудно понять, оставался расположенным ко мне. Это расположение усилилось после моей хвалебной рецензии на новый том его прозы «Дневник 1966–1971 гг.», написанной в 1972 году. Я объявил Фриша «классиком в современности». Еще с большим воодушевлением я писал в 1975 году о его книге «Монток». Не могу полностью исключить, что тогда он считал меня хорошим критиком.
Тем не менее наши отношения складывались не без трений и не вполне гармонично. Важнейшая причина заключалась в том, что я был очень заинтересован в привлечении Фриша хотя бы к эпизодической работе литературного отдела «Франкфуртер альгемайне». Я писал ему, звонил, встречал то здесь, то там. Я постоянно предлагал ему темы, которые, как казалось, для него могли быть особенно привлекательны. Он отвечал быстро и по-дружески, только эти ответы постоянно сводились к отговоркам. В любом случае рукописи от Фриша я так и не получил.
Но в 1977 году Фриш огорошил меня подарком, прислав великолепную гравюру — его портрет работы Отто Дикса. Как несколько позже сообщил мне писатель, этот дар должен был вознаградить меня за разочарование, которое он оказался вынужденным неоднократно доставить мне. По его словам, все дело заключалось в том, что некоторые политические акценты, свойственные «Франкфуртер Альгемайне», неприемлемы для него. Поэтому он не хочет писать для этой газеты и не будет делать этого и впредь.
Писатели, будь они знамениты или нет, не всегда обязательные люди, независимо от того, признают ли они это сами. Вот и Фриш еще раз ошеломил меня посылкой — на этот раз, в начале 1978 года, несмотря на его печальное для меня заявление, как раз рукописью. Это был фрагмент его пьесы «Триптих», которая до тех пор не печаталась и не ставилась. Я очень обрадовался, но радость оказалась недолгой. О публикации этого текста не приходилось и думать. Хуже того, во всем «Триптихе» не было ни одной сцены, которая подходила бы для публикации во «Франкфуртер Альгемайне», и это испугало, это прямо-таки ошеломило меня. Кстати, как выяснилось немного позже, ни один театр в Федеративной республике не проявил готовности инсценировать эту пьесу. Ситуация не изменилась и до сих пор.
Мне не понравилась и следующая работа Фриша — повесть «Человек появляется в эпоху голоцена». Я сразу понял, что нельзя высказываться об этой книге. Насколько меня интересовала тема, настолько же я ощущал повесть чуждой мне, вымученной. Может быть, я не прочувствовал ее тон, ее стиль? Я не сожалею, что считал уместным молчать о некоторых книгах, скорее, мне стоит упрекнуть себя в том, что я не молчал по поводу иных публикаций. Так как я предпочел тогда не писать об этой повести, отношения между Фришем и мной, хотя и отстраненные, но все же корректные, не были испорчены — пока, по крайней мере.