В декабре 1952 года театр Брехта «Берлинский ансамбль» приехал на гастроли в Варшаву с тремя спектаклями, в том числе с «Мамашей Кураж», где главные роли играли Хелене Вайгель и Ангелика Хурвиц. По этому поводу в посольстве ГДР состоялся прием, на который пригласили прежде всего критиков. Им хотели дать возможность побеседовать с исполнителями главных ролей. Я стоял в почти пустой комнате, интересуясь прежде всего книжным шкафом. Правда, мне не удалось надолго углубиться в неожиданно чистые тома — в комнату вошла Ангелика Хурвиц в сопровождении одного из сотрудников посольства. Он вежливо спросил: «Вы позволите представить?» Мы оба одновременно ответили: «Не надо». И после мы много говорили друг с другом — коротко сразу же в посольстве и гораздо обстоятельнее в следующие дни.
Мы гуляли, как когда-то в Берлине. Отчуждения, которого я боялся, не чувствовалось. Ангелика рассказывала, что с ней произошло, как ей удалось избежать смерти в газовой камере. Она получила ангажемент в судето-немецкой передвижной труппе, старомодном семейном предприятии. Так она была актрисой? Да, конечно, и приходилось постоянно учить новые роли. Но этим дело не ограничивалось. Приходилось делать все необходимое — суфлировать, передвигать кулисы, задергивать занавес, сидеть за кассой и тому подобное. Все это было нелегко, но никто не интересовался ее документами, никому и в голову не пришло спросить, не еврейка ли она. Потом мне пришлось рассказывать о случившемся со мной за эти годы, как вдруг Ангелика Хурвиц посмотрела на меня несколько озадаченно, словно испытывая неловкость. «Извини, — сказала она, — я ведь даже не знаю, что ты делаешь. Чем ты занимаешься?» Я коротко ответил: «Да я стал критиком и пишу о немецкой литературе».
Она молчала, и я не мог понять, как следовало бы понимать это молчание. Так прошло некоторое время, и потом она заговорила медленно и задумчиво: «Мы, два еврейских подростка в Третьем рейхе, находясь в самой отчаянной, безвыходной ситуации, говорили о будущем, в которое нам ни минуты нельзя было верить всерьез. Да и как тогда еврейка могла бы стать актрисой, а еврей — критиком? Но мы все же позволили себе роскошь помечтать о жизни, в которой есть театр и литература. Именно мечты тогда и связали нас. И почти непостижимо, что наши мечты действительно сбылись. Всех наших убили, а мы оказались пощаженными — нас не уничтожили, не задушили в газовой камере. Мы выжили, не заслужив этого. Нам надо благодарить за это только случай. Непонятно, почему мы оказались избранными детьми ужаса. Мы отмечены и останемся с этой отметиной до наших последних дней. Ты понимаешь это, ты это осознаешь?» — «Да, — ответил я, — я осознаю это».
С НЕЗРИМЫМ БАГАЖОМ
С приближением экзамена рос мой страх. Я боялся не самого экзамена, не вполне возможных придирок учителей и уж тем более не одноклассников. Я не боялся и того, что со мной может что-нибудь случиться на улице или в общественном транспорте из-за легко распознаваемой еврейской внешности. Нет, в ту пору в Берлине — и сегодня это может удивить — мне не приходилось сносить враждебность. Во всяком случае, ее я не замечал.
Но вот чего я постоянно боялся, так это все новых официальных распоряжений, направленных против евреев, и прежде всего таких документов, которые могли омрачить мою жизнь, да что там, превратить ее в настоящий ад. Я ежедневно искал в газете — мы выписывали «Дойче альгемайне цайтунг», так как «Берлинер тагеблатт» уже не было, — прежде всего сообщения о новых антиеврейских мероприятиях. И они обнаруживались вновь и вновь, правда, поначалу не такие, которые касались меня в наибольшей степени. Меня все время преследовала мысль о том, что евреев изгонят из немецких школ или, по крайней мере, не допустят к экзаменам на аттестат зрелости. Да как же можно без аттестата? Тогда я придерживался твердого убеждения, что это было бы для меня катастрофой, чреватой тяжелыми последствиями.
В конце концов немногих учеников-евреев, еще остававшихся в 1938 году в гимназии имени Фихте, не исключили, и к экзаменам нас также допустили. Почему? Тогда я этого не знал, а точно узнать причину смог только полвека спустя. Все дело было в личном решении Гитлера. В конце 1936 года министр воспитания Руст предложил ему проект «Закона о еврейских школах», предусматривавший исключение школьников-евреев в соответствии с расистскими критериями. Но это привело бы к тому, что, согласно «Нюрнбергским законам», еврейские дети христианского вероисповедания смогли бы посещать только еврейские школы, против чего протестовал примас католической церкви в рейхе, кардинал Бреслау Бертрам. Чтобы дополнительно не осложнять отношений с католической церковью, Гитлер предпочел по крайней мере перенести принятие «Закона о еврейских школах».