Я бегом припустила по лужам, спотыкаясь, задыхаясь, захлебываясь дождем, и каждый шаг отдавался внутри меня воплем: «Джесс! О, мой Джесс! Я не хочу! Джесс, любовь моя!»
Прибежав к железнодорожному переезду, я увидела, что это было хуже, чем несчастье: это была катастрофа. Насыпь была черна от людей. Поезд стоял там, где обычно составы никогда не задерживаются. Локомотив выплевывал в ночную дождливую темь большие клубы пара вперемежку с языками пламени.
Мама мне рассказывала о последней войне. Она попала под бомбежку, и теперь открывшаяся мне картина напомнила ту, что представилась мне тогда.
Я вошла в толпу тихо переговаривавшихся людей. Они отступали, не протестуя, освобождая мне проход. Я почти без труда добралась до того места, вокруг которого и теснились люди, — где лежала на боку прекрасная зеленая машина месье Руленда или скорее то, что от нее осталось, так как ее раздавило и сплющило пополам. Кузов машины, подобный смятой в комок бумаге, больше не сверкал. Шпалы и насыпь были усеяны кусками рваного железа. Я различила бампер, заметила сумку мадам из крокодиловой кожи, руль, клочки белой кожи… Служащие вокзала суетились вокруг каркаса автомобиля. Я подошла к ним. Здоровяк, лицо которого было мне знакомо, спросил, что я тут делаю. Я промямлила, указывая на остов:
— Это месье и мадам Руленд…
Он промок до нитки. С козырька шлема струилась вода. На красной физиономии, перечеркнутой черными усами, отразилось понимание.
— Так вы та малышка, о которой говорил этот человек…
— Какой человек?
— Да тот, что был в машине, водитель одним словом!
Еще со времени телефонного звонка я потеряла способность мыслить связно, как бы оказалась на карусели, с бешеной скоростью крутившейся под яростным дождем. И вот внезапно при этих словах на меня снизошел удивительный покой.
— Он жив?
Я представила Джесса, его сердечную и немного сокрушенную улыбку, его светящуюся кожу, нежный взгляд. Я думала, что его навеки поглотило небытие, в которое нет доступа посторонним. Для меня это и было истинное несчастье. Если он остался жив, несчастья не существовало.
— Да, можно сказать, что ему повезло… Вы его родственница?
— Прислуга.
Другие спасатели не обращали на нас внимания. Они ухали в такт, пытаясь поставить машину на колеса, чтобы открыть дверцу… Теперь я увидела, что внутри кто-то есть… Я узнала фиолетовое платье и белую меховую накидку Тельмы. Служащий с красной физиономией сумрачно смотрел на меня.
В руке он держал двухцветный вокзальный фонарь и, продолжая говорить со мной, светил своим товарищам. Сначала я не обратила внимания на эту подробность. В моем сознании удручающе медленно восстанавливался порядок вещей, фиксировались мелкие детали, их взаимосвязь. Происходившее напоминало игру-головоломку, которую я как бы рывками разгадывала.
— Как это случилось?
— Толком еще не известно… Шлагбаум, видимо, не был опущен. Из-за дождя он не увидел поезда, который только что тронулся от вокзала, тот прямо в него и врезался… К счастью для него, от удара дверца с его стороны раскрылась и его выбросило…
— Он ранен?
— Не думаю, что серьезно…
— Где он?
— Его увезли в больницу. Он не хотел из-за жены, там внутри… Но его силой заставили, и тогда он попросил, чтобы вас предупредили…
Совсем рядом, из темноты донеслось рыдание. В красном свете фонаря, среди молчаливой группы людей, я заметила толстую сторожиху переезда.
Она была в бумазейном халате, босая; мокрые волосы облепили нездорового цвета лицо. Она плакала, постанывая, и время от времени качала головой из стороны в сторону. Присутствующие стояли неподвижно, не замечая бури. Они выглядели взволнованными, торжественными и немного осоловевшими вокруг изуродованной машины.
— Она мертва?
— Вероятно. Сейчас увидим…
Больше я не заговаривала и молча стояла рядом со служащим с фонарем. Картина была зловещей. Время от времени фонарь или красные отблески стоявшего неподалеку локомотива высвечивали мадам, скрюченную посреди кучи железа.
Я представляла ее себе свернувшейся клубочком на диване в оранжевых шортах и зеленой блузе, слушающей «Лавинг ю» и попивающей виски. Или сидящей в кухне, когда она вытирала посуду, и рассказывала мне о своей супружеской жизни, напоминавшей ей прогулку в зимнем лесу… Так значит, теперь это все кончено? Потеряло значение? Время поглотило эти мгновения, эти образы, эти слова? Как отныне сложится жизнь Джесса?
— Оп, взяли! Оп, взяли!
Спасатели скандировали это, как всякие занятые тяжким трудом люди. Несколько дней назад на нашей улице меняли деревянные столбы на бетонные, и рабочие точно так же кричали, чтобы действовать в унисон.
Автомобиль поставили на колеса. Какой-то высокий тип застучал молотком по металлу.
— Осторожнее!
— Освободите сначала ноги…
Они переговаривались едва слышно, но иногда, как бы отслаиваясь от фразы, под действием прилагаемых усилий, то одно, то другое слово вылетало в пронзительном крике:
— Молло![1]
Это жаргонное словечко придавало всей сцене какой-то скрытый смысл, понятный только мне.
— Молло! Она еще дышит…