— Письма? Конечно, в Замок письма приходили, но я смотрел на адрес, а не на фамилию, когда было написано «Замок», значит, это в Замок, какие тут сложности! А для прокурора или для молодой барышни, мне-то что! Я ему все отдавал, а он уж разбирался. Да, только в собственные руки, никогда ни Барб, ни Сычу, господин прокурор придавал этому большое значение, в конце концов хозяин он у себя в доме или нет?
Марсель Круш сунул большой нос, побитый оспой, в стакан с коньяком, вдыхая его запах так, будто от этого зависела его жизнь. Мы молча выпили втроем — мэр, почтальон и я. Потом еще по одной. Без единого слова. Мы с мэром поглядывали друг на друга над стаканами, и каждый знал, о чем думает другой. Оба понимали, что ни один из нас не осмелится пойти с вопросом к прокурору. Значит, и говорить не о чем.
В управлении общественного образования тоже ничего не знали. Кроме того, что Лизия Верарен выразила желание получить место в этом районе. Инспектор, повидаться с которым я специально поехал в В., заставил меня ждать три четверти часа в коридоре, чтобы дать почувствовать свою значительность. Он гораздо больше волновался о своем правом усе, который ему не удавалось пригладить, несмотря на помаду, чем о молодой учительнице. Несколько раз переврав ее фамилию, он сделал вид, что роется в досье, сверился со своими прекрасными золотыми часами, пригладил волосы, посмотрел на свои чистые ногти. У него был телячий взгляд, совершенно идиотский, как у скотины, которая без стона пойдет на смерть, потому что просто не может представить себе ее существование. Он назвал меня «мой дорогой», но с таким видом, будто с его уст сорвалось ругательство, неразборчивый звук, от которого надо высокомерно избавиться.
Через мгновение он позвонил, но никто ему не ответил. Тогда он крикнул. Тоже без ответа. Он начал орать, и в дверях появилась жалкая голова, похожая на вялую репу. Голова кашляла каждые тридцать секунд. Потусторонний кашель возвещал, что счастье недолговечно, а тела бренны. Владельца этой почти мертвой головы звали Мазерюль. Инспектор выкрикнул это имя, будто хлыстом ударил. Я понял, что Мазерюль — секретарь инспектора. Он-то действительно порылся в своей памяти и вспомнил малышку и день, когда она приехала. У людей вид не всегда соответствует сущности. Согбенный, похожий на невзрачную личинку, Мазерюль не внушал доверия. Душа еле держалась в хилом теле, как в ветхом футляре. Я заговорил о малышке и рассказал, что произошло. Шарахни я его дубиной по лбу, и то не оглушил бы сильнее. Ему пришлось опереться о притолоку, он начал что-то бессвязно бормотать о юности, о красоте, о неразберихе, о войне, о конце. С каждым его словом рядом с нами все явственнее ощущалось присутствие милого призрака, — мы с Мазерюлем были уже не одни.
Инспектор тоже что-то почувствовал. Этот дурак топтался у нас за спиной, громко отдуваясь и повторяя: «Хорошо… Очень хорошо… Очень хорошо…», — как будто хотел поскорее нас выгнать. Я вышел из конторы вместе с Мазерюлем, не попрощавшись с обладателем стоячего воротничка, провонявшего крахмалом и духами из дорогого магазина. За нами с треском захлопнулась дверь. Мы зашли в кабинет к секретарю. Тесное помещение как нельзя лучше подходило своему владельцу. Такое же печальное и нескладное. Пахло мокрыми тряпками, дровами, а еще ментолом и грубым табаком.
Мазерюль усадил меня на стул около печки, а сам сел за свой маленький стол, на котором отдыхали три пузатые чернильницы. Выйдя из оцепенения, он стал рассказывать о приезде Лизии Верарен. Все было просто, и я не узнал ничего нового, но мне было приятно слышать, как о ней говорит кто-то другой, не из наших. Значит, это мне не приснилось, она действительно существовала, раз парень, которого я сроду не знал, вспоминает ее, сидя передо мной. Под конец я пожал руку Мазерюлю, пожелав ему удачи, не знаю почему, само собой так получилось, но он не удивился. Он ответил мне очень просто: «Знаете, для меня удача — это…» Я не знал, но, посмотрев на него, смог себе представить.
О чем говорить теперь? Я мог бы рассказать о похоронах Лизии Верарен. Это было в среду. Погода стояла такая же хорошая, как в тот день, когда она решила с нами попрощаться. Может быть, даже еще теплее. Да, можно рассказать об этом, о солнце, о детях, которые сплели гирлянды из виноградных лоз и колосьев пшеницы, о том, что все жители городка, до последнего, пришли в церковь, где с трудом поместились, Бурраш привел свою младшенькую, прокурор стоял в первом ряду, как вдовец; а толстый кюре, недавно назначенный отец Люран, которому поначалу не очень-то доверяли, сумел найти подходящие слова, чтобы выразить то, что у многих было на сердце. Кюре согласился отпеть ее, как будто это было естественно и само собой подразумевалось. Да, я мог бы обо всем этом рассказать, но не имею ни малейшего желания.